ФОТОПРЕУВЕЛИЧЕНИЕ
Рассказ
Распласталась на бархате звездой, обнажилась, вытянула длинные волосы, замерла. Взгляд воткнула в высокий сводчатый потолок, мол, меня тут нет. Должно быть, и правда, ее тут не было, но ей придется в конце концов ощутить собственное тело, ведь фотосессия затянется на дни, потом – на месяцы. И это случится, она ощутит его. Костлявые колени, гладкие бедра, маленькую грудь. Крупные губы и сухие кисти рук. И все это вдруг присвоит, сделает собой. А сама окажется в центре, и станет управлять своим телом, как счетом в банке, ощутит свое богатство и то, как оно прирастает, распускается, позволяет ей все больше и больше.
Но пока что Ангелина лежала с самым безучастным видом и отдавалась на милость объективу.
А объектив находился в руках фотографа по имени Филипп. Взрослый, полноватый, седоватый, Филипп снимал обнаженных моделей на полароид, стискивал отпечатки рамками и паспарту, вез в галерею. Следы обнаженных красавиц, которых фотограф так любил разглядывать, и, разглядывая, насыщался, а потом уже делился своими открытиями с другими. Со всем миром.
– Сначала я должен ощутить избыток, – признавался Филипп в одном из интервью. – Когда я сыт, вернее, когда сыто мое зрение, тогда появляется чувство изобилия. И я готов к выставке.
Остекленевшая девушка, лежащая в позе морской звезды, похожа на странную вазу. Здесь – тонкое наползание полупрозрачных слоев, здесь – случайный пузырик, два пузырика, и вдруг – всплеск алого (губы), всплеск зеленого (глаза). Она шевельнулась, и стекло рассыпалось, льдинками ударилось в пол, растеклось лужицей по бархату. Теперь Ангелина уселась – слишком прямая спина, слишком острые ягодицы, слишком длинные ноги. Кажется, сейчас она, наподобие какого-то насекомого, начнет медленно подниматься по стене, цепляясь за кирпич клейкими ступнями и ладонями. Но нет. В глазах все та же прохлада, ничего страстного, хищного, и никакого испуга. Прохлада, которая говорила лишь об одном: пока что это тело нелюбимо, оно нечувствительно.
Филипп продолжал снимать, наслаждаясь, напитываясь увиденным – и здесь, и на полароидном глянце, он чувствовал себя гением, точно это он создал и модель, и фотоаппарат. Обычно так продолжалось до тех пор, пока он не раскрывал модель, не выпивал ее, наполняя изображения тем, что не у нее, но у него внутри.
А внутри у него тьма, опрокинутая, точно в черном лесном озере – ночное небо, похожее на бархатную бумагу, которую складывали многажды, и в местах, где складки пересеклись, эта бумага прорвалась, пропустила через глухую поверхность дивное свечение откуда-то издалека. Тьма внутри Филиппа была древней, непроходимой, однако о ней ведал только он сам да несколько его покровителей. Филипп родился много столетий назад огненным существом, джинном, и теперь, вобрав в себя долгие века смут и потрясений, сияние государей и скромное сладострастие рабов, приоделся, стал похожим на человека, превратился в богемного фотографа.
Джинны любят подглядывать, и то, что раньше ему удавалось украдкой, когда приходилось прятаться за замшелыми скульптурами купален, за пышными кустами лавра, дрожавшего от предчувствия руки повара, прятаться даже в совсем уже почти что современных ванных, мимикрируя под изысканный рисунок кафеля, – теперь он мог делать открыто. Открыто смотреть на обнаженных женщин, повиновавшихся его приказам: сядь, раздвинь ноги, запрокинь голову, расскажи мне о своей учебе, о работе, о возлюбленном.
Модели, которые у джинна Филиппа вызывали внутренний интерес, и даже слюноотделение, удостаивались его историй, и особенно той, где он, стареющий фотограф, тяжело переболевший и утративший свою мужскую силу, работает с парочкой модных галерей, предлагая им коллекции эротического искусства – снимков, сделанных винтажным полароидом. Бедняжка, он ничего и никого не хочет, но лишь наслаждается красотой женского тела, драматичным блеском глаз, светом и тенью, играющими на юной коже. Это создает атмосферу доверия и безопасности, – так полагал Филипп, и наверняка был прав. Женщины легко отдавались его объективу, они словно бы отгибали лепесток за лепестком, обнажая свои тайны, сокровенное нутро, не боясь, что их драгоценности кто-то отберет и припрячет.
И напрасно. Филипп как раз этим и занимался. Подглядывая за женщинами, он, как и всякий джинн, крал их мощь, их красоту, их звездность. И ему даже не нужно было ни влюбляться, ни влюблять, спать с моделями, уговаривать или брать их силой. Они все оказывались перед ним, как на ладони, и ему ничего не стоило вдохнуть их аромат, рассмотреть каждую прожилку, каждый завиток, чтобы снова почувствовать себя сильным и юным.
– Скажи, Филипп, – проговорила Ангелина, лениво потягиваясь. Она так привыкла к его взгляду, что не замечала его. Однако, когда он был рядом, ощущала едва заметную вялость, может быть, это чувство безопасности, о котором говорил ей Филипп, так проявляется в ее незнакомом для нее самой теле. – А что ты делаешь, если женщина тебе нравится?
– Ничего, – на его полноватых щеках заиграли ямочки, губы растянулись в улыбке. Очаровательно. Круглые глаза засияли янтарем, хотя взгляд остался тяжелым. Пожалуй, его взгляд всегда был таким, даже если Филипп хохотал во все горло.
– Тебе совсем не хочется, чтобы в тебя хотя бы одна женщина влюбилась? – все так же лениво продолжила Ангелина.
– По правде сказать, – щелчок, жужжание, из фотоаппарата выехал глянцевый светлый язык, скоро он, полежав на столе, обретет краски и проявит и эту комнату, и окно, задернутое исчерна-бронзовым жаккардом блекаут, и алую кирпичную стену, и бархатное ложе, и хрупкую Ангелину на нем. – Я все время влюблен и знаю, что мои чувства взаимны.
– У тебя кто-то есть? – спросила Ангелина.
– Разумеется, – Филипп снова прицелился в нее объективом, на этот раз – сбоку, он хотел снять ее идеальный живот, пупок и тонкий золотистый пушок в паху. – У меня есть все вы. Мои музы.
Ангелина вздрогнула. Она вдруг поняла, что Филипп не так уж беспол, он нормальный мужчина, который умеет испытывать желание. И все же она даже не догадывалась, насколько близка к правде, и насколько эта правда страшна. Страшна и темна, как черное лесное озеро, в котором отразился бархат ночного неба. Этот нормальный мужчина все же был древним джинном, который невидимым хоботком испивал нектар ее сердца, ее глаз, ее жизни. Ангелина вдруг ощутила странную щекотку в районе груди и удивленно посмотрела на Филиппа, а тот словно бы не заметил ее взгляда, он сосредоточенно искал все новые кадры. И находил их, и жужжал, жужжал своим фотоаппаратом, точно лезвием сбривая с изысканного бледного, почти небесного тела модели юность и красоту.
Ангелине придется принять, что она земное существо. Ей придется присвоить собственные конечности, спину, ягодицы, затылок (то, что сзади и то, что она обычно и вовсе не чует), ей придется признать, что она не просто некий сосуд, который можно наполнить пищей и воспользоваться им, чтобы узнать что-то новое о мире. Ей придется признать, что она и есть мир. Мир, принадлежавший Филиппу, его собственный, древний и темный мир.
Бархат соскользнул на пол. Съемочный день закончен. Ангелина чувствовала себя разбитой. Она медленно одевалась, едва успевая за тканью, которая никак не желала правильно натягиваться, скрывать, впитывать. Трусы, лифчик, комбинация, платье. Колготки. Туфли. Все валилось из рук, она словно не могла втиснуться в то, что еще до съемки было велико, теперь все казалось мелким, тесным, неподходящим. Филипп стоял, отвернувшись, он разглядывал сегодняшние снимки. Что ж, ему больше ничего и не нужно от модели, он сыт.
***
Там, где заканчивается асфальт, начинается влажная земля, она сворачивается наподобие спящего змея, покрытого бордовой сосновой корой и ванильными лепестками отцветающих гортензий. По этому змею можно пройти, не задевая ни растений, ни почвы, простучать каблуками начищенных кремовых лоферов, прошагать тонкой узкой секундной стрелкой, и раствориться в стеклянной колбе подъезда. Подняться на старом лифте, похожем на попавший в рыбацкие сети тяжелый сундук с сокровищами, и оказаться в пустой квартире, наполненной приглушенным светом, золотистыми пылинками, гулкой памятью прошлого.
Именно тут, в когда-то живой, а ныне омертвелой гостиной, застыла высокая фигура в белом. Лоферы небрежно отставлены, горячие голые стопы прижаты к старому паркету. Вот – великий странник, смутьян и искуситель, серый лев Востока, Иблис Ар-Раджим, и его пепельное лицо обращено к чужому западному окну. Там, в мутном мареве никем давно не мытого стекла, словно тусклая жемчужина, сияет история, которая его волнует. А ведь он уже долгое время ничему не удивлялся. Ничто не могло его увлечь и обрадовать, ничто не причиняло ему боли, не захватывало целиком, не пробуждало в нем страсти. Может быть, полагал он, так и удастся протянуть до конца времен, захаживая то на вебинары по саморазвитию, то на кулинарные курсы…
Его тонкие смуглые пальцы – по-настоящему исполинские – барабанят по стеклу, на котором виднеются перламутровые разводы грязи. Какое ему дело до этого мира, где и так уже все понятно?
Где все подчинено древней иерархии, которую не нарушить даже тем, кто возомнил себя воинами света, ни монахам, ни поклонникам фэнтэзи, ни совсем уж ручным гадалкам и психологам… И дела ему до него действительно не было. Пока в этом презренном городе не объявился Филипп, который захотел завладеть всеми красавицами мира. Что ж, и это, вроде бы, не противоречит никаким иерархиям, никаким возможностями джиннов.
Иблис Ар-Раджим смотрит на трещинки, ползущие по нежно-салатовой штукатурке дома напротив, смотрит на по старинке лакированную коричневую раму западного окна, плотно занавешенного исчерна-бронзовым жаккардом блекаут. Его пухлые губы кривятся в усмешке, а в темно-серых глазах видны всполохи огня.
Такова его природа. Ведь Иблис Ар-Раджим – царь всех джиннов, пламенных и бездымных, и те обязаны ему подчиняться. А этот Филипп…
О, да, Филипп испивает силы Ангелины, он пробует на вкус то ее сердце, то ее глаза, и давно уже полакомился всеми ее мечтами и страхами. А вы говорите, психологи! Это гораздо изысканнее любой психологии. И, конечно же, кулинарных курсов! Иблис Ар-Раджим вспомнил, как много лет назад наблюдал за настоящим людоедом Великого Запада. Тот предложил свои людоедские услуги на ибее, и желающих быть съеденными, да еще и заплатить за это, оказалось вдоволь. Еще одна победа над глиняными людишками! Иблис Ар-Раджим снова усмехается, в его темно-серых глазах пылает пожар.
Так что же Филипп, чем он взбесил своего царя?
Дело в том, что у Иблиса Ар-Раджима свои планы на Ангелину. И еще на кое-кого.
***
Проходили дни. Ангелина испытывала себя съемками – как могла бы испытывать себя, регулярно сдавая кровь, – она проходила через общение с Филиппом как через странный опыт препарирования и дарения. Щедрость истощала ее силы. Работая с ним, она постепенно превращалась в графичное, легкое создание, нечто вроде тонкого подноса с подсохшими фруктами или журавля в осенней осоке. В изгибах ее тела появлялась мягкость, лицо словно было растушевано, но взгляд уже не безучастен, он звал, он молил о свободе, он проникал в душу.
– Он проникал в душу… Штамп, но мне нравится, – объявил Филипп, продолжая снимать ее, тратя на нее все свои кассеты – бесценные полароиды, которых уже давно не производили.
Появились блики. Синий бархат, желтоватый квадрат – отпечаток отпечатка, оконный всполох. Волосы словно бы завивались и казались немного бирюзовыми – холодный тон снимка делал их схожими с водорослями, в которых укрывалась русалка. Глаза цвета бутылочного стекла, губы – цвета диких лесных ягод. На щеке странное пятно – чернильное, фактурное, – но и это здесь к месту. Старые кассеты чудили, показывали новое, отнимая то, что было привычным, отправляя из пасти фотоаппарата сообщения в этот мир, точно дары незнакомцам.
Завибрировал телефон, и Филипп объявил перерыв. Ангелина, ничуть не смущаясь, взяла в руки трубку и начала строчить что-то в чат, почти не меняя позы, сидя с раздвинутыми ногами. Вот уже несколько месяцев как она любит себя, слабея, она любит свои образы.
– Не может быть! – он вышел было попить кофе, но быстро вернулся. Его модель зарделась, глаза ее наполнились томным сиянием. Силы прибывали. Она влюблена. Он заметил все это, и внутри него отяжелела тьма, пронзенная потусторонним свечением звезд. Он ощутил угрозу, от которой так просто не избавиться. Его круглые янтарные глаза налились алыми соками, руки похолодели, что для джинна огромная редкость. Ведь кожа его обычно сухая и горячая. Скоро все кончится, и он не сможет уже снимать Ангелину. Не сможет наблюдать за тем, как день ото дня она раскрывается на его бархате, превращаясь в изысканное и бессильное чудовище, шевелящее щупальцами и ворсинками, перерастая флору, преобразуя фауну, перетекая из состояние спящего зерна в состояние парящего полумертвого ангела.
– Мой ангел, ты скоро меня покинешь! – раздраженно сказал Филипп, и модель недоуменно воззрилась на него своими зелеными, почти остекленевшими, глазами. А он почувствовал, как в нем поднялась древняя кровь джиннов, великих пожирателей красоты, тех, кто насыщается через подглядывание. Если она станет чьей-то, если уйдет, тогда голод, вечный спутник джиннов в давние времена, снова даст о себе знать.
– В смысле? – спросила между тем Ангелина. – Ты решил больше меня не снимать?
– Я бы и рад, - Филипп пожал плечами. – Но ведь у тебя роман…
– И что? – Ангелина по-прежнему не могла взять в толк, что он имеет в виду, и вдруг тоже раздражилась. – Каким боком это тебя касается? Это моя личная жизнь. А здесь у меня работа.
– Видишь ли, – сказал Филипп, отводя от нее взгляд. Он ушел в ненужные действия: поправил сбрую фотоаппарата, почесал его объектив, незаметно проверил, на месте ли батарейки, достаточно ли звонка и ярка вспышка. – Видишь ли… Нормальные мужики не любят, когда их подруги снимаются ню. Ты ведь встречаешься с нормальным мужиком?
Ангелина смутилась. Она не желала обсуждать с Филиппом своего возлюбленного. А потому сделала непроницаемое лицо и, жестоко щурясь, посмотрела вдаль.
– Я так и знал, – Филипп торжествовал. Он все еще серьезно оглядывал фотоаппарат, но внутри ощущал искрящую ярость. Он легко побеждал своих муз в споре, большинство из них нельзя было назвать ни умными, ни разговорчивыми. Вот и Ангелина такая. Напустила на себя важный вид, а на самом деле, понятия не имела, что сказать. Значит, Филипп снова не ошибся.
– Он фотограф, – с вызовом произнесла Ангелина, и Филипп замер. – Ты его знаешь.
Лицо Филиппа порозовело, затем медленно потемнело. Круглые глаза, кажется, вот-вот готовы были выкатиться из орбит, на белках вздулись маленькие сосудики. – Это Матвей. Он меня уже фоткал. В выходные, когда у нас с тобой не было съемок. Я позировала для него.
Матвей! Филиппу стало совсем худо. Он все еще вертел в руках, кажется, теперь совсем бесполезный фотоаппарат, и еле сдерживался. Если он не сможет совладать с собой, то покажет Ангелине свое истинное лицо, и тогда ее придется убить. Но глупая девица не знает об этом, она зачем-то продолжает болтать, слова вылетают из ее крупного накрашенного рта, как коровьи лепешки.
– Матвей говорит, что я его муза. Я могу с ним быть самой собой. Он никогда мне не диктует позы. Не говорит, что я должна раздвинуть ноги или выгнуться. Если я хочу, я могу сниматься даже одетой, его фоточки – как картины…
Месть.
Филипп взвился. Его веки сомкнулись, ноздри затрепетали. Кожа стала пепельно-серой, и сквозь это подобие золы проглядывали огненные трещины, теперь было понятно, что он не человек и что тело его тлеет, пылает, струится, как раскаленная магма, бездумно и бездымно. Он перестал владеть собой и парил под потолком. Ангелина сжалась, скрутилась улиткой, накрыла голову руками, видно, что не в первый раз, видно, что делала это по привычке, а ее грудь, ее плечи и руки от ужаса покрылись мурашками. Ангелина светлела, синела, и вот она уже осталась там, внизу, на бархате, как крошечный перламутровый завиток. Филипп приметил это все уже расплывчато, точно сквозь линзу или воду, так порой видят джинны, которые еще только вернулись к своему истинному облику. И мысль о воде еще больше завела Филиппа, он ненавидел воду и ненавидел, когда вода смыкалась над ним. Ненавидел зеленовато-бурые всполохи пучины и золотистые блики едва добирающегося до дна солнечного света. Сейчас ему казалось, что он снова там, на песке, под волнами, и смотрит то ли на маленькую рыбку, свернувшуюся от боли, то ли на ракушку, застывшую навсегда в скорбном спазме, ставшую крошечным отпечатком чьей-то давно оборванной жизни.
– Ты чего орешь, – пролепетала. Похоже, она даже не заметила, что с ним происходит. Это был еще один разгневанный мужчина в ее недолгой жизни.
Месть.
Это ведь он раскрыл, он наполнил тело Ангелины смыслом, это он показал ей самой, как она совершенна, как драгоценна, как вкусна. Он, дотрагиваясь до нее разве что острыми лучами вспышки, высветил каждую складку, каждую округлость, каждый выступ на ее коже. А теперь ему запретят все это видеть! Потягивать изысканный нектар ее сердца, тягучую сладость взгляда… Прискорбно.
– Ну хорошо, я ухожу.
Месть.
***
Пока великий царь в белом, Иблис Ар-Раджим, стоял у окна, постукивая по нему длинными смуглыми, поистине исполинскими пальцами, снаружи, в городе, словно бы кто-то беспрестанно баловался с выключателем: и свет сменял тьму, а тьма сменяла свет, вот так, чик-трак, дни дымились серебристым, и этот дым выпускала густо-алая глотка ночи. Уж Иблис Ар-Раджим, царь джиннов, которого боялись даже бесстрашные братья Гасан и Омар, застывшие на страницах советской литературы, знал: ночь порождает день, а не наоборот. И ему пришлось легко, одним жарким касанием, бесплотным и бездымным, перелистывать на экране сущего эти бескрайние отпечатки будней, чтобы добраться до того дня, когда он сможет добиться своего.
Нежно-салатовая штукатурка стены, на которую Иблис Ар-Раджим смотрел неотрывно, то темнела от мимолетных дождей, то светлела на солнце, а деревянная рама западного окна, покрашенная по старинке коричневым лаком, так и не шевелилась. Как не шевелился исчерна-бронзовый жаккард, отделявший студию Филиппа от мира вокруг. Наконец, вот он, кадр. Вот та дверь, через которую можно будет прошествовать к нужному эпизоду. Длинные смуглые пальцы застыли.
Прошествовать к нужному эпизоду и немножко разбавить бесконечную эпоху милых злодеяний, которые лишь помогают выращивать огромный, уродливый, смрадный сад цивилизации. В этом эпизоде великий царь, серый лев, наконец развлечется.
***
Матвей не должен был получить ее. Ни как женщину, ни как модель. И сегодня вечером, когда Ангелина отправится со своим возлюбленным в ресторан, Филипп планировал преследовать их, впрочем, пока не имея ни малейшего понятия о том, как развалить их союз, разбить их сердца, вернуть свою Ангелину. Хорошо бы, если бы Матвей уехал, исчез, если бы получил по заслугам, а она продолжила бы сниматься и подкармливать Филиппа, покуда ее смерть не разлучит их.
Он беззвучно помчался за ними, перетекая полупрозрачными тенями под кронами лип, его горячие подвижные ступни обретали форму брусчатки, он стелился моросью, подсвеченной рыжеватыми фонарями, его дыхание стало порывами влажного ветра, прилетавшего с реки. Им не скрыться, они говорили о нем и не знали, что он рядом.
– Я не хочу, чтобы ты продолжала у него сниматься, – ныл Матвей, и это было предсказуемо.
– Да мне и самой уже надоело, – призналась Ангелина. Этим вечером она напоминала маленькую узкую сухую бабочку. Если бы не любовь, которая дала ей сил… Филипп убил бы ее, выпил бы до дна ее ленивую юность, опустошил бы, превратил бы в тонкий листок гербария, уложил бы в бархат старинного альбома, запомнил бы ее как едва заметный контур, отпечаток насекомого. Слишком тонкие ноги, слишком угловатые локти. Слишком маленькая грудь. Призраки зеленого и красного, тени, мелькавшие на стене.
– Тогда откажись, – Матвей сжал ее руку.
– Он обещал оплатить в конце недели, – вздохнула она.
– Ты что, не видишь, – он тобой манипулирует. Сколько он тебе должен?
– Много.
– Я тебе дам эти деньги, только скажи, сколько.
– Ты не должен. Должен – он.
Они впорхнули в ресторан. Деревянная дверь, тяжелая латунь – ручка, рама, колокольчик. Швейцар тоже словно бы латунный, он, как механизм, отставлял запястье, открывал, закрывал, кланялся.
Джинн слился с портьерой в гардеробе, с изогнутыми перилами, уводящими вниз, туда, где сияют белые кирпичные своды, опутанные тонкими гирляндами.
Не прикасайся.
– Ой! – в приглушенном свете зала Матвей попытался разглядеть то, что укололо подушечку безымянного пальца.
– Что случилось?
– Как будто… Заноза… Знаешь, прямо вспомнил, как кровь берут…
– Но я ничего не вижу, – она сканировала зеленым глазом мягкое, шелковое, напитанное кремом, сбрызнутое лосьоном, каждую ложбинку, словно перенося папиллярный узор с его травмированного пальца прямо себе в мозг. Этот мужчина не знает, что такое жар земли, что такое тугие всходы рассвета, что такое работа с камнем, деревом, глиной, ведь он и сам глина. Он не знает, что такое выпить до дна, превратить мимолетные судороги в смертельный спазм.
Филипп по-прежнему не знал, что предпринять. Маленький укол в палец – разве это месть? Поэтому важно было затаиться и подумать. Теперь Филипп сливался с перегородкой, собранной из толстых стеклянных квадратов. Он словно был отлит из стекла, прозрачного белого, бирюзового, лимонного. Внутренности невидимы, лишь как будто бы глубоководные лучи наполняли его изнутри, поверхность перегородки слегка переливалась бензиновой пленкой, словно дышала. Филипп поморщился, вспомнив морскую пучину, пусть ее больше не будет в его огненной судьбе. А стекло и правда дышало, потому что изменилось, теперь оно преисполнилось джинном. Джинном подглядывавшим, джинном, жаждавшим мести.
– Салатик какой-нибудь. Греческий. Только без брынзы, – защебетала сухокрылая Ангелина, и Матвей протянул ей свой бокал с оранжевым пуншем, подсознательно желая согреть, зажечь, напитать. Она с благодарностью приняла. Официант побежал за следующим напитком, а заодно и пытался подгадать, когда принести Ангелине салат, чтобы тот появился одновременно с бургером для Матвея. – Пойду руки помою.
Но вот и шелковая кисть портьеры, уводящей в зловонное закулисье едальни, в санузел, гордо набитый арт-объектами. Здесь хрустальные ягодицы отражаются в немыслимо изломанных зеркалах, и оловянные губы сюрреалистического лица невзначай повторяют название ресторана. Все для селфи в этом прекрасном желудочно-кишечном мире! Филипп не отставал. Знакомое тело, знакомая поза. Приспущенная ткань. Еще один глоток. Ангелина вздохнула, не понимая, может быть, это от пунша так кружится голова?
Округлый бургер, округлые кровавые черри. Округлая чашечка кофе – с тяжелым основанием, претендующая на то, чтобы поить, щекотать нос на открытой веранде, в ветреную погоду. Невыносимо пухлая ручка и крошечное отверстие, куда не влезет ни единый палец: Матвея позабавила эта посуда, Ангелина же, продолжая едва слышно щебетать, случайно обронила слово «сфинктер», и это Филиппу показалось смешным, он чуть не разбился на кучу острых тяжелых осколков, чуть не разлетелся по полу льдинками из серебряного ведерка. А что если и правда устроить здесь разгром, напугать всех до одури, пусть Матвей, жалкий, бледный, глиняный человечишка, бисквитная кукла, сожмется в точку, сбежит, оставив прекрасного белоснежного мотылька подрагивать на смертельном острие раскаленного докрасна джинна?
Но время было упущено. Они уже выходили на улицу, и латунный швейцар заученно кланялся на прощание. Матвей все еще потирал раненый палец. Эх, если бы это и впрямь была смертельная рана!
По тротуару уже прогуливались, не спеша перемещаясь из одного светящегося шара пространства в другой, минуя густые полоски темного липового бархата, не замечая тени, но лишь вдыхая особенно плотные после дождя ароматы цветов. Гортензии продолжали ронять свои ванильные лепестки, а бордовая кора, украшавшая клумбы, дымилась смолистым, сосновым, лесным. В этих облаках пара замер доставщик с желтым прямоугольным рюкзаком, проверявший по телефону адрес, и голубоватый экран осветил бездонную муть проходного двора. Дрогнула стеклянная дверь, сонный земляной змей приподнял свою влажную отупевшую голову.
В шоколадной луже мелькнул молочный всполох. Рядом проявился след – должно быть, тонкой подошвы огромного лофера. Но этого никто не заметил. Матвей сжал руку Ангелины.
– Давай уедем, давай будем вместе, – шептал он, и сам не понимал, почему по коже волна за волной бежали мурашки. Ангелина поежилась.
Тишина захлестнула улицу, туман поднимался. И в самой его глубине, над крышами, там, где уже не остается места ни капле, ни вздоху, Иблис Ар-Раджим, великий странник, смутьян и искуситель, замахивается своим огненным мечом.
– Я же хотел только убить ее, – жалобно поет соловей, и никто не догадывается, что это Филипп молит о пощаде царя джиннов.
Матвей оторвался от ягодного рта Ангелины и улыбнулся:
– Как романтично…
Пухлые губы Иблиса Ар-Раджима кривятся в усмешке, пепельное лицо пламенеет.
– Неужто ты думал, что мне этого хватит! – шелестят деревья в сквере, вторя серому льву Востока. – Какое мне в том удовольствие, когда я обречен на вечные муки в конце времен?
– Ветерок… Пойдем домой? – пролепетала Ангелина, вглядываясь в лицо возлюбленного.
– О, господин, пощади, – далекие капли мерно падают на жестяной карниз, как падают последние слова Филиппа в огромное золотистое блюдо тумана.
– Так ты не ответила, – сказал Матвей и снова притянул ее к себе.
– Нет, эти глиняные пешки пройдут в моей игре до конца. Их мучения будут гораздо ужаснее, – отвечает Филиппу Аблис Ар-Раджим. – Они женятся, нарожают детей, а потом их ждет благополучная, спокойная старость, – где-то хлопает дверца машины, словно сломалось печенье, шуршат пакеты.
– Да, да, да! – рассмеялась Ангелина. Она была счастлива. – Да!
– А потом один из них умрет, – и Иблис Ар-Раджим снова усмехается, раздувая огонь на острие своего меча. Обреченно стонет стеклянная дверь подъезда. Филипп, пораженный древним острием в самое сердце, тускнеет, оседает и медленно угасает над городом.