Екатерина Боярских

Екатерина Боярских — поэт, прозаик, живет в г. Иркутске. Автор трех поэтических и четырех прозаических книг. Лауреат литературной премии «Дебют», шорт-листер премии «Книгуру». Произведения переводились на английский, французский, украинский языки.



ВСЕ ОБЕЩАННОЕ В ДЕТСТВЕ


Стихотворения


***

Человек ума, разлюбивший мысль,
близорук становится, гол и мал.
Он теряет вес, как осенний лист,
и летит в туман.

Человек души, что за годом год
был открытой книгой - читай любой! -
вырывает лист, закрывает вход,
разлюбив любовь.

Он не может вспомнить ни рук, ни ног,
ни запретных тем, ни секретных слов.
Все, что сердце чувствует, - черенок
и его излом.

Без любимых мест, нелюдимых мест,
наконец-то весь равномерно чист,
как вечерний свет отпускает лес,
лес отсекает лист.

Пронизан солнцем, пробит дождем,
сохраняя контур, лишившись сил,
ты потерян дважды, и вновь рожден,
и в перерождении так красив.

Переписан временем в палимпсест,
перекрашен тлением в черный дым,
ты прекрасен дважды - таким как есть
и таким как был.

На пустой дороге тебя найдет -
одинок идущий за облака -
и поднимет на руки пешеход,
и положит в зарево рюкзака.

***

У восьмиглазых плит, лежащих в море
у берега, — текучим изумрудом
промытое, усиленное зренье.

У облачной сиреневой дороги
над лотосами гор, покрытых снегом, —
спокойное безжалостное зренье.
У облепихи, гостьи синевы,
всей сотней тысяч ягод раскаленных
затихшей у меня над головой, —
единое отчаянное зренье.

И ржавый гвоздь, и кость, и горсть земли,
и все труды и горести земли.
Мы видимы и видим их такими.
На миг тебе для этого дано
разумное и пристальное зренье.
Оно не может быть прекращено
серебряным кинжалом горизонта.
Оно дрожит, как детская игрушка,
и прыгает, как пламя в темноте.

Смотри на пламя, не смыкая глаз,
и ты увидишь, как оно погаснет
и маленькая искра промелькнет
во взгляде прародительницы-ночи.

***

Виктору Петровичу сто лет,
он сидит на лавке во дворе.
Говорит ему неяркий свет:
ты опять родился в сентябре.

Быт есть долг, твой бег продлился век.
Отдохни, любимый человек.

Бремя жизни вынес на плечах,
труд свой вековой осуществил, —
хор детей шумит в его ушах —
правнуков его — и хор светил.

Эта жизнь была как город-сад, —
листья под ногами шелестят.

Мы пришли на праздник вековой, —
говорят светилам облака, —
и сошлись над белой головой
в честное подобие венка.

Виктору Петровичу сто лет.
Воздух, преломляясь, чуть дрожит.
Двор просторен, и спокоен дед —
все сейчас ему принадлежит.

Семечки бросает воробьям.
Во дворе тепло, и можно спать.
Сциллы и харибды бытия
закрывают каменную пасть.

Осень набирает высоту.
Все живое смотрит в красоту.

Век — цветущий и горящий сон,
ветхий дом, негодный для жилья,
и его смирение есть он,
а его сомнение есть я.

***

Полседьмого. Рассвет. Товарняк под горой.
Он зеленый, но выглядит как золотой.
По привычке ритмично стуча,
он бежит сквозь тайгу и гудит на бегу,
на его запотевшем потертом боку
чьи-то буквы и отблеск луча.

Над горами-морями – слоями туман,
стонет лес, ожиданием холода пьян,
под ногами платформа дрожит,
обо мне, от меня, за меня, про меня
со вчерашнего важного страшного дня
горсть брусники в кармане лежит.

И в небесном пуху проявляется мост,
то ли это одна, то ли множество звезд
проступают над лесом лесов,
непрерывно мигают и знак подают.
Семь брусничин, в кармане нашедших приют,
образуют созвездие Сон.

Я старуха, а мир навсегда молодой.
Он паршивый, но выглядит как золотой -
змей пылающий, единорог.
Eдет мимо под утро, и жизнь бередит,
горячится, лучится, шумит и свистит
и скрывается за поворот.

***

Волк такой бежит навстречу девушке и скалится от радости: узнает! поцелует!
в предыдущем страшном сне...
Девушка не помнит, как дымилась шкура, тлела, как она жила и пела в западне.
Девушка не верит, чтобы этот оборванец клювокрыл
где-нибудь когда-нибудь кого-то из подвала, из кошмара выносил.

Шкура слишком вечная и прочная, снимай ее, мерзавец, голодранец, колченог.
Даже не волчонок получается, а девочка, пуховочка хохлатая, щенок.
Может быть, узнает и обнимет - в самом дальнем, самом тайном, позаэтом, позатом
Помнишь, мы дружили, и дрожали, и бежали через маленькую реку под мостом?

Нет, не вспоминается, ну ладно - превращается в ходячий анекдот.
В гада и гадюку, в василиска, в Василису - к василиску антидот.
Лучшая иллюзия, идиллия пропала навсегда.
В выдру, дальше в гидру, дальше вобла или кобра и падучая звезда.

Облик твой сновидческий звериный изменяется, а ты сто тысяч лет
сам к себе прикован, и неважно, ты в себя сейчас одет или раздет.
Страшен в шкуре гнева, безобразен в древних язвах и царапинах любви.
Все ненастоящее, поэтому не делай, не проси и не зови.

В памяти безличной и безлюдной остается - пропадает - угасает - оживает маячок.
Важно ли, кто помнит, кто не помнит, если каждый заблудился, закрутился, как волчок.
Волк несет колдунью через реку - эти раны, эти воды глубоки.
Волхв зовет собаку, и она берет еду с его руки.

***

Редок цветок, невозможен немыслимый плод,
а ядовитые ветви растут, и укол достает
до освещенного сердца ее возмущенного,
да, до смещенного сердца смущенного.
Сердце ее -
то, что плода не приносит, пощады не просит, горит.
Дымно снаружи, легко и опасно внутри.
Силы огня принимают несбыточный цвет и избыточный яд
плача древесного древнего гневного сердца ея.

Фоновой яркости больше не надо блистать.
Формами ясности можно явлениям стать:
дереву - искрами, буквами пламени, тьмой у краев.
Времени - маленьким, зрению - маревом, сердце мое.

***

Сердце - старая байка. Что-то продребезжало.
Сердце - ржавая банка. Вода бежала,
землю тревожа, счастье воображала.

Слишком уж повторяется - нет, неточно -
слишком меняется то, что любили в прошлом.
Медленно тая, тлея в воде проточной,
банка лежит в ручье, отвергая прочность.

Снова весенней песни мотив блаженный
землю наполнит снами, обложит данью.
Годы прошли - я хочу признать пораженье,
не повторять уроков существованья.

В сердце ни грамма хлама - снегА и трАвы,
не тяжело на солнышке, хорошо.
Это железо может еще порезать,
но в основном рассыпалось в порошок.

Банка лежит, солнце на ней трепещет.
Это дела погоды - весны, зимы.
Люди-вещи смотрят на вещи-вещи,
они пустые, то есть совсем как мы.

***

Я знаю, что свобода — нисхожденье,
а может, прятки в полной темноте
в лесу, где никого никто не видел,
где никого вообще не может быть.

Скатиться перепуганной монеткой
под камни, в сон, на остров, в водосток,
на нижнюю ступеньку пьедестала,
где пламя тишины уничтожает
позор самовлюбленных повторений,
провалы сказок, трещины удач,
и с ужасом и завистью смотреть
на тех, кто смог еще сильней спуститься.
И я могла. И все еще могу.

Иду по лесу бесконечной ночью,
и только град стучит по голове.
Свободен тот, кто никому не нужен.
Свободен тот, кому никто не нужен.
Свободен, кто упал и поскользнулся.
Свободен, кто успел и ускользнул.

Я спрятана в себе, как и хотела.
Но как светло от града и луны!
И мой фонарик падает и гаснет.

***

К чему прислониться, на что опереться?
Деревья на склоне не цель и не средство,
а сердца мерцание, сердцебиенье
на радостной скорости жара творенья,

в повышенной резкости мира, который
ужасен и ясен - никто не исправит,
но все его оспины, шрамы, повторы,
изъяны сияют, сияют, сияют.

Деревья и люди, меняясь местами,
становятся старыми, то есть большими:
их корни из скрытых земель прорастают,
и в тайное небо уходят вершины.

Пока я смотрела, пока изучала
невидимый контур при помощи зренья,
огромное тело горы излучало
пещеры и норы, кусты и коренья.

Деревья стояли, струились, молчали,
а я все искала и не находила
то слово свободы, судьбы и печали,
которое стало бы тем, что любило.

Надев оперенье из тысячи радуг,
гора поднимает зеленые веки.
Однажды увиденный любящим взглядом
прекрасен навеки, навеки, навеки.

Верхушки деревьев все выше и выше.
Бывают ли милость такая и сила,
чтоб слово любви, растворившись, забывшись,
меня бы с земли наконец отпустило?
Made on
Tilda