Бушуева (Китаева) Мария — прозаик, критик, автор нескольких книг прозы, в том числе романов «Отчий сад», «Лев, глотающий солнце», «Рудник», «Проекции» (издан как «Демон и Димон»), а также множества публикаций в толстых и сетевых журналах. По первой профессии — психолог. Автор монографии «Женитьба» Гоголя и АБСУРД» (ГИТИС).

МЕТАФИЗИЧЕСКАЯ БОДРОСТЬ


Рецензия на книгу Михаила Эпштейна "Первопонятия : Ключи к культурному коду"


Перед прочтением этой объемной книги я бы посоветовала посмотреть интервью с автором в журнале «Формаслов» https://formasloff.ru/2022/09/01/mihail-jepshtejn-kazhdoe-pervoponjatie-jeto-prikljuchenija-idej/ (01.09.2022): умные вопросы Ирины Шлионской и подробные ответы Михаила Эпштейна, как путеводные огоньки для путешествия по ветвящемуся саду расходящихся и сходящихся понятий, сразу помогут объяснить, почему из «культурного кода» исключены одни понятия и включены другие. Ирина Шлионская спрашивает, отчего отсутствуют «такие очевидные, казалось бы, термины, как бесконечность, бытие, Бог, время, мир»? А кого-то другого может озадачить включение как основополагающего понятия, к примеру, «глубины», а не высоты, – ведь даже названия звезд и планет свидетельствуют, что человек с древности поднимал взгляд к небу и стремился преодолеть «горизонтальность» своей жизни. Или — ревности, а не сострадания, затронутого в главах «Любовь», «Умиление», «Душа»… Михаил Эпштейн в интервью отвечает искренне: «Автор обращается к одним темам, а не к другим, на том простом основании, что они ему более интересны, лучше изучены, резонируют с его эмоциональным и исследовательским опытом». И такой подход не просто правомерен, он сулит открытия, которые всегда связаны именно с личным интересом как в науке, так и в искусстве. То есть, ссылаясь на Никиту Моисеева, тоже писавшего о «первопонятиях», Михаил Эпштейн подходит к теме совершенно иначе, смещая ракурс и расширяя сферу толкований с помощью философско-художественного взгляда, потому включает в «первопонятия» не только витально важные (жизнь, судьба, человек), но и просто «интересные». Интервью приоткрывает и способ работы над книгой (чему бы нам всем поучиться!): это крайне внимательное чтение трудов философов и книг писателей на протяжении сорока лет (число, наверное, биографически значимое) — и расширенный, рефлексивный отклик на их мысли, отклик мыслителя (смотрите в книге главу «Мышление»). Перед читателем пройдет внушительное количество имен (Фёдор Достоевский, Александр Пушкин, Михаил Бахтин, Зигмунд Фрейд, Фридрих Ницше, Поль Валери, Александр Кожев, Альберт Швейцер и многие другие), а бесчисленные тропки цитат, то сплетаясь, то расплетаясь, создадут авторскую картину человеческой культуры.
Стоит обратить внимание и на метод или подход к исследованию. Михаил Эпштейн характеризует метод как «особую логику, которая стала развиваться лишь примерно сто лет назад и называется «многозначной» или «нечеткой» (англ. «fuzzy» — размытый, расплывчатый). Вместо традиционных значений Истина/Ложь в нечеткой логике используется более широкий диапазон значений». Эта монография-эссе таким образом и построена, причем самое увлекательное в ней — «колебательность» рассуждений и «совокупность колебаний, последовательность периодических движений в противоположные стороны, вперед-назад или вверх-вниз». Например, в главе «Книга» сначала приводятся слова Умберто Эко о ее бессмертии: «Книга не умрет, книга останется необходимой». Затем герой-автор входит в библиотеку и воспринимает ряды книг как печальное кладбище: «Ходишь среди книжных шкафов, полок, стеллажей — и как будто погружаешься в прошлое». И начинает ощущать свою вину, что «не раскрыл этих книг, не воскресил их сочинителей чтением и пониманием, — а ведь они в это верили, ради этого жили». Казалось бы, в главе показан конец эры книги, но внезапно автор берет с полки и открывает «малоизвестный рассказ Эдгара По «The Power of Words». Пессимизм восприятия разрушает «материальная сила слов»: «Библиотека распахнулась и превратилась в подобие Млечного Пути». Вывод словоутверждающий: «Будет ли книга прочитана, важно для ее читателей. А для самой книги важно быть написанной. Тогда ее ждет неведомая нам судьба». Тема получает психологическое развитие в главе «Чтение»: «Книги переселяются в читателей, множат их личности и судьбы», «Мы сами не подозреваем, до какой степени книги творят нас». А в главе «Жизнь» тема затрагивается с другой стороны— биоэнергетической: «Живые тексты соразделяют с живыми организмами свойства».
Такая же увлекательная «колебательная» логика и в размышлениях о Боге и человеке, о жизни и смерти, вечном и мимолётном, любви и эротике, ревности и желании... Все главы, без сомнения, послужат стимулом для читательских раздумий – и не только о вечных вопросах, но и том, что сейчас актуально и модно. В главе «Поэтическое» автор, видимо, особо впечатленный Рэймондом Курцвейлом, который надеется на цифровое воскрешение собственного отца (в «Первопонятиях» упомянут Николай Федоров, мечтавший о воскрешении всех «отцов») находит поэзию даже в технологических обещаниях и трансгуманистических проектах: «киборг, андроид, сверхчеловек-сверхмозг, искусственный интеллект, создаваемый по образу и подобию человека, — это величайший акт антропопоэйи после создания человека Богом». С другой стороны, особо подчеркивается свойство поэзии «магически преображать мир». Подтверждается и всем известное, порой уничижительно выбрасываемое из литературного контекста: «поэтическое не сводится к стихам: оно может быть свойством личности, мировоззрения, умонастроения, особого состояния души или природы». И, наконец, ссылаясь на квантовую запутанность, автор высказывает эвристическую мысль: «Поэзия — телепортация образов в масштабе Вселенной».
Особо привлекательно для меня лично в книге то, что, несмотря на видимую рационалистичность рассуждений, за ними встает мистический фон, определяя освещение страниц с помощью источника, находящегося за пределами материального мира. На пересечении двух координат – материалистической и духовной – как раз и ждут читателя мысли-открытия. Рассуждая о чуде (глава так и называется), Михаил Эпштейн отмечает, что «должное определяется как восходящая воля человека по отношению к Богу, а чудесное — как нисходящая воля Бога по отношению к человеку (прощение, исцеление, спасение, воскресение)». И, опровергая привычные сомнения, подчеркивает: «Если мы направим свое внимание на эту чудесность правил, на чудо рождения, жизни, мышления, любви, творчества, то вере не нужно будет ждать подкрепления от вторичных чудес-исключений». Таких суждений, обращающих на себя внимание мудрой простотой (смотрите главу «Мудрость»), в книге достаточно. Размышляет автор и о сближении науки и религии, о том, что «философии необходимо пройти курс сентиментального воспитания, чтобы, по выражению исихастов, «погружать ум в сердце», переживать то, что она мыслит». В исихазме одним из самых основных способов достижения «умного делания», погружения «ума в сердце» — было молчание. Между прочим, именно особый путь исихазма, а не сращение с техникой, считают некоторые современные философы наиболее адекватным для «обожения». То есть — для истинного «вочеловечивания», которое, по Эпштейну, «может быть этико-психологической опорой глобализации» — или вступать с ней в конфликт, если последняя навязывает человеку массовые формы универсальности и представляет собой планетарную экспансию отдельных групп, корпораций, государств, профессиональных или политических кланов» (глава «Человек»). С размышлениями о человеке как о существе конечном не могут не быть связаны и другие понятия (бессмертие, душа, тело, вечность, жизнь, возраст). И здесь опять «колебательность» рассуждений от информационных и техногенно-радикальных: охраняемые изолируемые «антропопарки» для сохранивших телесность, человек – как «второсортный робот» (цитируется Ханс Моравец) и т.д. — до этических, гуманистических и религиозных, показывающих, что человек способен в своем бренном теле пройти путь «обожения».
Мне кажется, важен для автора взгляд на судьбу (одноименная глава): «Судьба — такой же дар человека, точнее, дар человеку, как дар музыки, поэзии, математики, но это высший из даров, поскольку он соразмерен не одной способности, а всему бытию человека. Люди, обделенные другими дарами, могут иметь дар судьбы». И, наверное, личностно важен – взгляд на бессмертие: «душа выживает не в потомках, а в «самой себе», ее усилия по «вочеловечиванию», духовной трансформации первочеловека Адама «в Богочеловека Христа» (глава «Вечность») и не гаснущая с возрастом энергия творческого горения – это и есть путь к бессмертию, к жизни после земного воплощения. И обратный логический вывод: вечность – «область чистых потенций» нуждается в «актуализации», которая происходит через временное существование. Вспоминается автором и мир Платоновых идей, кстати, становящийся очень популярным, еще и в связи с идеей, озвученной Ником Бостромом – о жизни в симуляции: в Китае исследовалась возможность создать «Платонов компьютер». Михаил Эпштейн констатирует: движение европейской религиозности «утрачивает свое господство в сознании, чтобы заново обрести его в глубинах бессознательного», «пора уже говорить о «религиозности знания» (глава «Вера»). Поэтому нельзя было обойти и тему нравственности: автор определяет нравственность как «возможности, которые мы создаем друг для друга» (глава «Возможное»).
Вольно или невольно этический вектор упирается в разговор о «гении и злодействе» (глава «Гений»), приводя к традиционному для ХХ века решению проблемы характерологических недостатков художников (в широком смысле) — к демонизму. По сути, демонизм — следствие чувства протеста (как психологического, социального, так и экзистенциального). И очень знаково, что Эпштейн в другом месте книги фактически сам же и снимает проблему творческого «демонизма»,следуя логике рассуждений: человек, созданный по образу и подобию Бога-Творца, то есть имеющий «свойства метафоры» (глава «Душа»), не может не быть изначально, по Божественному замыслу, задуман как творец. Аномалия как раз заурядная личность, отпавшая от замысла, утратившая сходство с Творцом. Как-то по мере чтения становится понятно, что причина недостатков и пороков талантливых и гениальных людей в их обычном человеческом несовершенстве, которое более выпукло за счет известности, а также за счет стремления обывателя-современника приблизить великих к себе и доверия их свидетельствам. И, конечно, за счет увеличивающей оптики дарования.
В этом деликатном вопросе особо важна интеллигентность подхода (смотрите главу «Интеллигенция»). Кроме свободолюбия и независимости суждений русской интеллигенции, способной «к саморефлексии, к самостоятельной выработке мировоззрения», как раз были присущи деликатность, умение учитывать интересы другого – поэтому интеллигентом мог оказаться простой крестьянин, обладающий этими качествами и плюс к ним — мудростью. Еврейский праведник — мудрец цадик обычно был самым простым человеком, нередко — по рождению бедняком, так же — многие выдающиеся мистики католицизма… При проведении линии раздела между интеллигенцией и народом (глава «Народ») — народом, а не «чернью» в понимании Пушкина, часто присоединявшего, по словам Блока, «к этому существительному эпитет «светский»,— никогда не была справедлива классификация гностиков. Пневматиков, «людей воздуха» и сейчас можно найти в простой среде, интуитивно метафизичной и пассивно сопротивляющейся диктату. То есть не обслуживающей «потребительские инстинкты» или «пропагандистские запросы верхов», как точно заметил, говоря о социальной позиции интеллигенции автор, разграничивший еще два первопонятия: «Родину и Отчизну» (глава «Родина»). Сопротивляясь идеологическому прессингу, в народную среду в советские годы влилась «самая образованная и критически мыслящая часть общества»: людьми физического туда (шабашниками, сторожами, рабочими котельных) – стала интеллигенция — поэты и философы. И сейчас, к сожалению, такой процесс снова намечается по причине, которую прозорливо выделил сам Эпштейн: «место предка заменяет «точка сбыта-продаж» (глава «Вещь»), а «место потомка – точка «сброса-помойки». Это означает, что реальность утрачивает экзистенциальный подтекст, мистическую тень, смысловую многозначность и глубину, необходимые для поэзии и философии.
И – для выживания человека как вида. Интеллигентность – это еще и способность чувствовать чужую вину, личную и общечеловеческую, как свою, понимая закон рикошета: скольких «ты толкнул», «столько и тебя толкнули» (глава «Вина»). В деревенской культуре, где жили «теплота, участливость, сердечность, задушевность», о ценности которых размышляет автор, интуитивное понимание «симметричности ответа» всегда сохранялось. Для созидательного гармоничного общества необходимо, чтобы этот принцип был понят властью как закон ее отношения к народу и к интеллигенции, ведь, к сожалению, не миф – замеченное и отмеченное автором холодное душевластие (психократия). «Не только правая, но и левая идеология, – пишет М. Эпштейн, — навязывали «политические критерии даже интеллектуальной деятельности». (Глава «Власть»).
Противоположна вневременная власть «слова, числа, поэзии, философии, науки», наделенных живой энергией. И автор, стоящий, судя по движению текста, на позиции «метафизического оптимизма», утверждает: нужна «биософия (буквально — «жизнемудрие», от греч. bio, жизнь, и sophia, мудрость), которая изучала бы жизнь во всех ее проявлениях: как материальных, так и духовных; как в природе, так и в культуре». Собственно говоря, «Первопонятия: Ключи к культурному коду» — как раз дискуссионный шаг к такому пониманию мира и человека.

Made on
Tilda