* * *
Виктор Куллэ сразу же мне понравился, и не только тем, что напоминал мои английские грезы: одновременно хоббита, старого вига и вольного стрелка. Он оказался общительным и мягким, не уничтожал меня, если говорила глупости. Впрочем, это особенность всех потомственно культурных людей — снисходительность. Про волосатых я тогда не очень хорошо знала, а Куллэ был волосатым, и позывным его на Сайгоне было Тигр. Он и походил на тигра. Вероятно, моя непосредственность и моя болтовня несколько смягчали его похмелье. В 1988 он был на четвертом курсе.Как-то я напала на него с новым стихотворением:Черепаха зимой умирала,
Падал пепел на зимнее море.
Деревянные боги сгорели.
Вот старик, словно сакура, черный,
Волосами, как сакура, белый,
Он годами как сакура сгорблен,
Он с улыбкой, как сакура, юной
Нежно гладит свою черепаху.
Падал пепел на зимнее море.
Деревянные боги сгорели.
– Тут что хорошо, — сказал Куллэ, — сакура с разных точек зрения. А так, я могу и Ли Бо почитать.После увольнения в январе 1989 я начала готовиться к поступлению, на критику и на поэзию. Собеседование принимал Куллэ. Я читала явно не лучшее из того, что у меня было, но Куллэ собеседование принял. Меня не оставляло чувство, что это аванс. А я очень трепетно отношусь к авансам.Знакомство наше возобновилось в нулевых. Куллэ остался таким же старым вигом, стал лучшим бродсковедом, любил своего кота. Внезапные вспышки ярости, которые были у него и в разговорах, и в соцсетях, меня не удивляли и на мое отношение к нему никак не повлияли. Но мы не особенно дружили.* * *
Алексей Кубрик был в 1988 на пятом курсе (он 1959 года рождения), и в нем было хорошее соотношение спортивного роста, крупного сложения и сознания своей значительности. Казалось, он даже надменен. Знает все, его знают очень многие уважаемые люди, говорит слегка покровительственно. Попробуй, не поговори покровительственно с такой мухой, как я. А у меня тогда была мерзкая привычка здороваться со всеми почти фамильярно. Сирота богемная, что делать.Многие фамильярность мою просто не замечали (сами такие), некоторые на нее внимания не обращали, кто-то воспринимал как должное (библиотекарь, хозяйка книг), а Кубрик мою фамильярность нивелировал. Вероятно, он тогда уже был хорошим преподавателем. Но быть преподавателем не значит только нивелировать острые моменты поведения учеников. В целом, он выглядел гораздо более представительным, чем был на самом деле. Скромный, трудолюбивый и тихий человек нулевых и десятых был очень далеко от того амбициозного студента. Но если Пинус был задирой, Куллэ — вальяжным тигром, то у Кубрика почти ничего характерного не было. Кроме этой его странной, словно под током, улыбки.* * *
У Сергея Логинова были роскошные темные волосы, как у рокеров. Но я тогда не особенно увлекалась роком. Мой багаж состоял из «Битлз», ДДТ и «Аквариума». К сожалению, я не помню, о чем мы говорили с Сергеем, но в остатке есть сознание, что он был невероятно проницателен и раним. Он не просто говорил умные вещи, он раскрывал их. В очень сжатых фразах. И у него был свой, уже выстраданный, взгляд на искусство. И он, как и я, ценил сочувствие. Большинство студентов, и я – вместе с ними, держались сочувствием.Помню, как он сидел у окна и смотрел на двор. Это был не взгляд, это была катастрофа. Сергея можно было бы отправить в гетто слабых людей, которым ничего в жизни не удалось, но меня не оставляет чувство, что он не был слабым, хотя у него были и попытки суицида, и многое, что водилось среди творческих людей. И у него была женщина: яркая, темноволосая, настоящая Маргарита. Она любила его. И, кажется, я с ней даже дружила. Я отлично помню ее худобу и почти армянский разрез янтарных на солнце глаз, но забыла имя. В учебе она была намного успешнее Сергея. * * *
Сережа Славин был воплощением еврейской легкости, если такая есть. Это была голова аналитика, журналиста, переводчика — и вместе с тем какого-то робкого в делах, как ребенок, человека. Хотя, кажется, это была скорее осторожность, чем робость. Он всегда высчитывал риски. Я видела его по большей части неважно одетым, но он был всегда весел и со мной ласков. Разговаривая с ним, я порой забывала, что это просто студент третьего курса, и мне казалось, что это академик. Он слишком надеялся на талант прозаика (вероятно, талант был слабым), но, кажется, нашел со временем отличное место. И однажды он очень помог. Не мне, а моему знакомому, который искал на Украине работу. И тоже еврею.Когда начался процесс моего увольнения (а перед этим был процесс воспитания), Сережа эмоционально меня поддерживал. Он как-то правильно это делал, и я доверяла ему.* * *
Еще один Сергей был студентом четвертого курса, полноват, разговорчив и как-то неприятно самонадеян. Фамилия его начиналась на Ка и, вполне возможно, была Кирсанов. Мы часто разговаривали. Может быть, мне показалось, что он самонадеян. Что такое девятнадцать лет, а мне тогда было девятнадцать. Как и многие студенты Лита, он пытался определить будущее значение автора по его речи. Откуда они все это брали, не знаю, но скорее всего, из менинаров. Потому что я не только от Сергея К. слышала: мол, как человек говорит, так он и пишет. Я даже сама в это порой верила.— Не знаю, как насчет стихов, но ты будешь писать прозу средней руки.Ему было лет двадцать шесть. На четвертом курсе у всех студентов были какие-то публикации, что повышало самооценку, обычно очень болезненную.Эта «проза средней руки» потом, во время сотрудничества с ЭКСМО, и появилась. * * *
Виталий Пуханов ходил в гениях. Но я его видела редко и знакома не была. Что интересно, лет через двадцать я познакомилась с его однокашником и сотрудником, Константином Кравцовым, и узнала, что великолепный Федор Васильев, о котором будет рассказ, тоже учился вместе с Пухановым.О Пуханове я узнала от Дмитрия Буторина. Высокий, хорошенький блондин, с изумительной по скорости и насыщенности речью и полным портфелем удивительных рассказов. Устно, конечно. Буторин возникал как из воздуха: то на улице, то в кафе. И я слушала. То про скелета в шкафу (настоящий скелет), которого Дмитрий называл по-французски «мой комнатный мерзавец», то про стремную ночь в палатке, когда пришли сердитые ребята и Дмитрий взял их на понт тем, что сейчас будет стрелять. А понт появился от общения с генералом, который хотел написать книгу, и ему нашли Дмитрия.Но самое интересное было, что Буторин любил чужие стихи и читал их намного лучше авторов. Он чувствовал текст и любил его. На новогоднем вечере 25 декабря 1988 я видела, как выступает и читает свои стихи Пуханов. Впечатление было уже подготовленное рассказами о нем как о молодом гении. Но на сцене стоял школьник-переросток в синей комсомольской рубашечке и целомудренно синих брючках. Однако когда Буторин начинал читать «Германик шел», это было совсем другое: космос, оледеневшая трагедия и даже пророчество о скором будущем.Дмитрий жив и сейчас, я как-то встретилась с ним на чем-то пафосном, вроде вручения какой-то премии. Он так же шагает с одного облака на другое: ни семьи, ни квартиры, ни бизнеса. Работа у него точно есть: ненадолго и разная. Такие люди нужны всегда. И это у меня вызывает почти что восхищение. Впрочем, у Пуханова теперь все есть и всегда будет.* * *
Булат Сагидуллин, впоследствии — отец Серафим, появлялся в доме Натальи Георгиевны. Красив почти экзотической красотой, улыбчивый. Он привлекал и внешностью, и речью — глубокой, обволакивающей. Как и Наталья Георгиевна, он любил стихи Арсения Тарковского. Студенты старались найти что-то нетипичное. Кто поклонялся Ходасевичу, кто — Георгию Иванову. У Арсения Тарковского был свой круг поклонников, он был небольшой, но значительный.Однако Булат был выше литинститутской моды. Он искал, находил, создавал. Кем он работал, не знаю, но у него водились деньги, чтобы снять комнату во флигеле возле Курского вокзала. Однажды мы гуляли по ночной Москве и говорили о Блоке, к которому у Булата было особенное отношение. Он чувствовал его. На стене одного из помещений дома, комнату в котором снимал Булат, было пятно. И оно напоминало Булату профиль Блока. Булат и повесил на это пятно портрет Блока. Как потом выяснилось, Блок и правда бывал в этом доме, когда приезжал в Москву. Тот ночной разговор и набережная из железнодорожных мостов, пути внизу, наподобие реки, недалеко от Курского (я жила по Горьковскому направлению), мне вспоминаются и сейчас. Вероятно, тогда мне и стало понятно о поэзии Блока и о нем самом чуть больше, чем можно было найти в книгах.Булат был одним из самых харизматичных студентов. * * *
Женя Равтович появилась в библиотеке с пионерским галстуком на шее, с торбой на плече, и от нее сразу повеяло системой. Про волосатых, повторяю, я еще толком ничего не знала, но русский рок гипнотизировал, и я уже задумывалась о том, чтобы поближе познакомиться с системой.– Привет Шевчуку, – сказала я, оформив формуляр и выдав книги.– Передам, – коротко ответила Женя.Потом оказалось, что мы имели в виду разных Шевчуков.Женя родилась в Сибири, но потом, утомившись бытом, уехала в Ленинград и там заново родилась. И нашла себя в литературе, потому и выбрала Литературный институт. Со временем она сделала отличную карьеру, в которой не было ни одного упоминания о системе, а ведь Женя недолгое время жила той самой питерской жизнью, которая мне только снилась.Мне не хватало в жизни именно такой, как Женя. Чуть старше, легкой на подъем и целеустремленной. От нее осталось живое впечатление личности: приветливой и суровой одновременно.Она вытащила меня на концерт памяти Башлачева. Собственно, о Башлачеве я узнала от нее. Она смело, не выпуская моей руки (а я была на шпильках), прошла через заграждение и без билета вошла, со мной вместе, в здание, где концерт проходил. Мы долго плутали по коридорам. Концертов в здании было два, и мы сделали вид (вернее, Женя), что идем на другой, но Женя наитием нашла нужный зал, и мы вошли во время выступления Юрия Шевчука. Мы спрятались от администраторов в служебном помещении, и я едва не подвернула ногу, но Женя просто, не повышая голоса, сказала: вставай, и я встала. Пока пробиралась в зал снова, мельком увидели курящих и беседующих участников концерта. Бутусов выглядел совсем мальчиком.Я приезжала к ней в комнату, в общежитие. Она заваривала чай в керамических стильных чашках. Чай был с мятой. О чем говорили, не помню, но и Женя была тем, кого я больше слушала, чем говорила.Вскоре обаяние системы для Жени исчезло. Она начала новую жизнь. Через довольно приличное количество времени я встретила ее в уже очень сильно измененной кафешке на территории Лита. Она рассказала, как полгода жила в Англии и ей не понравилось.Что потом стало с Женей, не знаю, но, по слухам, она быстро и уверенно сделала карьеру. Сейчас, если верить поисковикам, живет за границей.* * *
Иногда в библиотеке появлялась Наталья Варлей. Старшие коллеги вставали на головы и начинали танцевать, а меня прятали: давали задание, поиск в дальних стеллажах. Наталья зимой пришла в чём-то шикарном, молочного цвета, со звонкой улыбкой и потрясающим голосом. Она держалась почти робко. Столько лет известности, и вдруг — Литературный Институт.* * *
Из преподавателей помню Роберта Винонена. Его, кажется, знали все, и он ко всем был равно расположен. Его заинтересовали мои чтения на украинском языке. По его просьбе я сделала несколько переводов украинских песен, ему понравилось. Я бы с удовольствием взялась за перевод, например, «Старосветских батюшек и матушек» Нечуй-Левицкого или даже грозной «Земли» Васыля Стефаника. Но я нигде, кроме библиотеки, не числилась.Иногда мы здоровались с Томашевским. У него была тихая походка. Он был малоразговорчив и очень вежлив, но, кажется, всегда грустен. Тень великого литературоведа ему сопутствовала.* * *
25 декабря 1988 в большом зале ЦДЛ состоялось общее новогоднее собрание. Этих больших сходок начальство Дома побаивалось, так как мог появиться какой-нибудь Коля Гребенкин, в чем мама родила — и сразу на сцене. Но тем не менее собрания проходили. Они, как тогда было заведено, состояли из официальной части и чтения стихотворений студентами.Из официальной части помню выступление Виктора Куллэ, взвешенное и вместе с тем острое. Он говорил о новых взаимоотношениях между студентами и преподавателями, о самоорганизации студентов, об издательских новостях литературного сегодня. «Законы тусовки уже действуют», — добавил он не без иронии, но мягко. И правда: нелепые с сегодняшней точки зрения сборнички уже возникали то там, то тут. В одном из таких сборников напечатали стихи Анны Максимовой. Направление поэзии скромно называлось «интуитивизм». Многим тогда хотелось создать новое направление в поэзии.Из чтений запомнилось, как Юлий Гуголев читал «Оглянись, Уриил!». Нечто грозное и желанное было в этом стихотворении.После собрания многие студенты пошли группками в общагу, но некоторые — в ресторан. Я считала, что одета для ресторана нормально, на мне был бархатный пиджак, но меня не пустила некая морда, сказав:– Женщина, у нас здесь так не ходят.Правильно, здесь вам не тут.Невероятно, сколько радости тогда доставляли студентам случайные дешевые публикации. Какая-то книжечка с переводными сказками-страшилками про вампиров заставляла сиять глаза и кормила некоторое время одного, а то и двух человек. И даже больше: после такой книжечки могли дать и серьезную работу. Или же студент начинал осваивать горизонталь: один перевод, второй перевод, в том же виде изданный. Но тогда все горизонтали вставали на дыбы.Я наблюдала так много этой кровавой надежды состояться, что порой казалась себе опустошенной. У меня ее не было. Я ждала своих стихов.* * *
Новые стихотворения и рассказы считались в среде студентов чем-то домашним. Произведения читались в основном на квартирах или (чаще) в комнате общежития. Общежитие было легендарным, тем самым, где Рубцов из окна выбросился. Сколько там было этажей, я не помню, но здание было и снаружи, и внутри колоритное. Радость пьяной тесноты соединялась в нем с хронической неприбранностью, до брезгливости. Работники общежития, конечно, стремились поддерживать порядок, но где тут, когда и сами в пуху нехорошего прибытка, и студенты в основном под влиянием веществ. Особенность здания была в том, что там пересекались все со всеми, подчас этого не зная и не ведая. Но некоторые жили там подолгу, и даже семьями. Я не то чтобы любила там бывать, но у меня просто знакомых кроме студентов тогда не было.* * *
Кроме общежития я исправно посещала своего коллежского преподавателя Лазаря Соколовского. Прошло очень много времени, чтобы я поняла, что мне не нужен был никакой «Луч» и прочее, потому что Лазарь Петрович соединял в себе способности хирурга и учителя. И прошло очень много времени, прежде чем я поняла, как в нем обманулась. – В молодости я много писал. Но когда прочитал Пастернака, пошел в библиотеку, прочитал все, что было там Пастернака, и потом надолго замолчал. Пастернак сказал все, что я хотел сказать.Лазарь Петрович считал, что я живу иллюзиями.– Ты очень яркий романтик. В романтизме есть нечто болезненное. А христианство — для сильных и здоровых людей.Переубедить его, что Христос пришел грешников спасти, было невозможно.– Пастернак сказал, что нам дышат почва и судьба. Например, когда я иду гулять с собакой, я всегда подхожу к одному вязу. Это мой Гефсиманский сад. Где твоя земля? Только тогда, когда ты выйдешь замуж и родишь ребенка, у тебя появятся настоящие стихи.Он всегда слушал вполуха, что я ему говорила. Вероятно, так говорила. Он считал, что нужна размеренная основательная жизнь. Я каким-то точным образом знала, что ее не будет. И мне от каждой встречи с Лазарем было очень горько. Но на тот момент он был единственным, кто занимал место учителя. Должен же быть учитель, если нет родителей. Впрочем, учитель ученику ничего не должен. А родители были, но толку от них не было.Мои визиты к Лазарю Петровичу становились с годами реже. В конце концов я увидела просто очень пьющего и небрежно одетого человека, недовольного своей жизнью. А он все подтрунивал надо мной, его точка зрения не изменилась. Он считал, что я куда-то хочу попасть и куда-то пробиться.* * *
Романовский напоминал о средневековых гравюрах внешне, а характером был почти Франциск Скорина. Имени Романовского не помню, но я называла его Чина, как он сам и представился. Кожаный шнурок через лоб, свободные рубашки и свитера, проницательный, но не раздражающий взгляд. Чина был как-то без уныния и натуги старателен, невероятно много читал, обладал памятью разведчика и казался значительнее многих старших студентов. Я несколько раз была у него в комнате, в общежитии, и всегда на столе были горы книг, а конспекты открыты. Думаю, у него получилось достойное будущее.Чина учился на отделении драматургии, и его уже тогда, на первом и втором курсе, стали замечать преподаватели. Мы говорили об украинской и белорусской литературах. Сам он был, кажется, из Гомеля, но вероятно, что в Москву приехал из Минска. Украинскую литературу я изучала во львовском колледже, где проучилась года полтора и откуда меня мать забрала в Москву (я была несовершеннолетняя, мать решила уехать на родину, чтобы ухаживать за своим отцом). Но мне хватило полутора лет, чтобы на незнакомом языке прочитать базу: Васыля Стефаника, романы Нечуй-Левицкого, Панаса Мирного и Ивана Франко. И еще других авторов. Но тайны Янки Купалы мне открыл именно Чина.* * *
Одним из самых ярких воспоминаний того периода был Григорий Марговский. Сейчас нет ни одного сколько-нибудь причастного к литературе владельца аккаунта, кто не содрогнулся бы при имени Марговского. Он за довольно короткое время умудрился так настроить людей, что его не иначе как сумасшедшим считают. И мне тоже пару раз довелось видеть это его сетевое поведение, но не в отношении меня. А в 1988 Гриша привел меня к Евгению Винокурову. Я, конечно, не понимала, кто такой Евгений Винокуров. Для библиотекаря это был функционер, преподаватель, но никак не легенда, в отличие от красивого и скромного нравом потомка Томашевского.Через много лет я узнала от одного очень милого и известного автора из Минска (откуда приехал в Лит и Марговский), какая Григорий сволочь. Я не то чтобы не поверила. Всегда есть некий двойной оттенок, когда один другого ругает. Но с тем Гришей, которого я знала, эти рассказы не связывались, а вот милый известный автор говорил о своем бывшем приятеле как-то уж очень горячо. Что они не поделили в Минске, не помню, но шла речь о философе Киме Хадееве.Гриша Марговский в 1988 напоминал портреты эпохи Возрождения, был прекрасно одет и вел себя так, будто вся земля лежит у его ног. И земля лежала. У него были самые красивые подруги, он как никто ценил и мог описать эту красоту. Он был смел: на семинарах ему сходило с рук то, за что других бы отчислили. Он моментально составлял анаграммы и ребусы и очень любил их составлять.– Смотри, – он рисовал на кафешной салфетке. Сидели мы в нижнем буфете ЦДЛ, – ТИМУР ПУЛАТОВ.Это было имя какого-то функционера. Но таких имен было много, а я одна. Григорий сказал только, что этот человек убивает культуру. Вероятно, так и было.– РИМУ ВО ПЛАТУ, – закончил он палиндром.Вроде бы ничего особенного. Бонифаций, он же Герман Лукомников, такое корзинами потом писал. И не только он. Но вот так, социально и красиво, на салфетке, мог написать только Марговский.Евгений Винокуров, плотный, в каком-то старом коричневом пиджаке, с потной лысинкой, сидел за столом и, вероятно, никого не хотел видеть. Марговского это не смутило. Он вошел, крепко держа меня за руку.– Она очень талантлива, – сказал Григорий так, что Винокуров поднял голову и в его очках показались слабые проблески интереса.Но на семинары Винокурова я ходить все равно не стала. А вот с Григорием отношения продолжились в эпоху соцсетей. Насколько это было возможно.У него оказалась очень насыщенная жизнь. Кем он только не был. Жажда универсальности — внезапно получить кучу денег, найти самую красивую женщину и потом совершить пророчество посредством спиритизма — свойство личностей конца восьмидесятых. У Марговского, вдохновенного мифомана, все это приобрело черты художественного произведения. В конце концов он осел в Америке, довольно неплохо устроившись, и продолжил писать стихи. Но и по фотографиям десятых годов можно сказать, что он невероятно хорош. Тот же профиль Медичи. И совершенно невыносимый стиль общения.* * *
Григория Симакова я в Лите не помню, но он очень хорошо запомнил меня. Наше общение началось после моего увольнения. Но уже тогда второе имя Григория было Ардис, так как он был в курсе всех неподцензурных зарубежных новинок. Симаков учился на отделении критики, общался почти со всеми известными литературными личностями того времени, его не любили, но поделать с ним ничего не могли. Григорий был гений коммуникаций.Текст и людей он чувствовал остро, почти болезненно.* * *
Костя Григорьев напоминал солнце на закате: большой, рыжий, погруженный в музыку. Мы говорили о русском роке, который он не любил, но который знал отлично. Его больше привлекали небольшие и не очень известные попсовые команды типа московского «Наутилуса», но никак не Помпилиуса.Потом он стал Константэном Григорьевым из Ордена Куртуазных Маньеристов. Его имя связано с именем Вадима Степанцова.Самого Вадима в Лите я не видела. Он закончил институт, когда я только пришла работать. Но о его дипломе «Убей меня, красотка, на заре на крыше голубого лимузина» говорили все кому не лень. После увольнения из библиотеки я видела Вадима не раз. Впечатление было самое приятное.Тогда сложно было понять, что Степанцов создал довольно забавный и действенный антидот к тому, что теперь называется так плоско, а тогда было непонятно и в новинку: современное искусство.К Косте Григорьеву я даже привязалась и очень ценила его мнение. В нем был какой-то солнечный медовый смысл.Возникновение группы «Бахыт-Компот» было, конечно, шагом назад по сравнению с теми стихами, которые читали куртуазные маньеристы. Это был плотный, мощный круг поэтов, и поэтов достойных. Но эпатаж это как кислота. Он разъедает извне и изнутри. Кажется, осенью же 1988 мне кто-то сказал, что Вадим Степанцов (а это вам не Дмитрий Воденников) читает стихи в театре «Бедный Йорик» где-то на Юго-Западе. И я поехала из своего Подмосковья, чтобы посмотреть постановку в духе песни любимой группы «Крематорий».Вадим сидел за столиком в смокинге и с лиловым бантом, ровно настолько большим, чтобы это не было пошло. Лицо у него оказалось такое, что вспомнился портрет Ильи Ильича Обломова кисти Гончарова. Аристократичное, бледноватое, как бы само собою улыбающееся и совершенно русское. Такой человек однозначно вызывал доверие. И впоследствии, когда мы пересекались, я видела человека утонченного и спокойного. Как всякий маньерист, Степанцов был манерен (его ловкий жест — и я прикуриваю как настоящая леди), но эта его манерность была органична. «Куртуазные маньеристы» были уже очень популярны, как какая-нибудь рок-группа. И очень разные. Я порадовалась, что и Костя Григорьев с ними.* * *
Тарас Липольц, он же Тарик, был не то из Киева, не то из Одессы. Он был по-своему красив и нервно харизматичен. Про «Гражданскую оборону», уже несколько лет ходящую по рукам в бобинах и кассетах, я узнала от него. Тарик был суров нравом и видел в панке философию.– Женская поэзия это ведь рукоделие. Вот, например, Ахматова.Не знаю, какое действие на меня эти слова возымели тогда, я, конечно, возмутилась, но поняла правоту этих слов.Как-то в сентябре Тарик сделал грим, взял гитару и смело вышел на Арбат — петь песни Егора Летова — «Всё идет по плану». Поскольку грим был чрезмерен, эффекта не было: толпа не собралась. Да и я не врубилась сразу в то, что такое ГО. Но это было первое исполнение ГО на Арбате. А годом позже Летова там пели вовсю. Текст песни Летова «Всё идет по плану» меня поразил именно как замечательное стихотворение. И до сих пор поражает.* * *
Месяц за месяцем, а к новому году мне стало ясно, что меня уволят. Или создадут такую ситуацию, что уволюсь сама. Хотя была импульсивна, я многое видела ясно. Студенты, которые так хорошо ко мне относились, конечно, ничего поделать не могли.Аня Максимова настаивала, чтобы я не увольнялась. Она считала, что мне нужна работа, что это важно для будущего, что меня просто пугают. Но я уже выросла из библиотеки и, наконец, написала заявление. И стала готовиться к поступлению, уже в январе.Январь и февраль я прожила за городом и, чтобы хоть-то себя организовать, устроилась библиотекарем в ближайшую школу. Кроме того, мне доверили читать факультатив по Серебряному веку. Школьники слушали внимательно, но, скорее всего, из вежливости. Не понимали, отчего такая экзальтация. А я увлекалась и читала наизусть.Кроме того, мне попалась в руки книга «Ирландские саги» издательства «Академия» с предисловием Смирнова, матерчатая, в кирпично-рыжем переплете. И она изменила для меня все, и прежде всего мое отношение к жизни. Я много думала о том, как жили эти прекрасные и страшные древние люди, и что мне нужно научиться жить хоть чуть-чуть так же. Так что публикации в газетах и журналах отошли на второй план. Поэта должны слушать. Поэт это не только тексты, это прежде всего голос и тело.Почти сразу после прочтения «Ирландских саг» я нашла «Похищение быка из Куальнге» с предисловием Шкунаева и еще пару-тройку изданий по этой теме. Шкунаев, как я поняла, был самым осведомленным. Тогда не было еще такого сильного увлечения кельтами, а тексты «Аквариума» были скорее исключением, хотя очень многие их знали и любили. А вот в девяностых кельты стали невероятно популярны: и музыкально, и литературно, и эстетически.По мере приближения весны росла гора прочитанных книг. На зарплату я взяла в аренду печатную машинку и начала готовить рукописи. Поначалу не получалось, но потом, по мере ежедневных стараний, пошел и текст, и скорость печатания. В колледже на парах машинописи учили печатать всеми десятью – конечно, не получалось, но печатала обеими руками.Как-то днем в выходной на Арбате меня окликнул звонкий высокий мужской голос. Обернулась: Григорий Симаков. Или Гриша, как все его называли. Он с группой поэтов, из которых помню только высокого, красивого и вечно пьяного Костю Седунова, читал несоветские стихи. В частности, Наума Коржавина и Вадима Делоне. Тут же стоял легкий туристический столик с разложенными на нем томиками «Ардиса». Гриша буквально порхал над этими книгами и в то же время хотел, чтобы их прочитали все. О чем и говорил своим командным голосом.Григорий Симаков, несомненно, был подвижник, как к нему ни относись и что о нем ни говори. Он любил неподцензурную литературу того времени и отлично ее знал. И у него не было времени писать о ней критические статьи, а то это были бы лучшие статьи о поэзии Наума Коржавина или об эссеистике Андрея Синявского: Гриша был студентом отделения критики. Он организовывал встречи, продавал книги, звонил нужным людям, спешил из одной квартиры в другую и, кажется, был рад, что так всем нужен. Так моя подготовка к поступлению обогатилась новым и архиважным материалом, но на пользу ни мне, ни подготовке это не пошло. Гриша охотно давал книги на день или на два, беспокоился о сохранности материнским беспокойством и порой просто предлагал читать у него дома, чем я порой и пользовалась. Так я прочитала почти всего вышедшего на тот момент в «Ардисе» Василия Аксенова: «Остров Крым», «Ожег», «Скажи изюм». Что не прочитала — «Затаваренная бочкотара», «Джин Грин Неприкасаемый» — получила из пересказов Гриши. А он материал подать умел, и неважно, сколько водки было. Это были интересные посещения: я лежу читаю в маленькой комнате, а на кухне и в большой гудят оживленные голоса. Как потом оказалось, многие принадлежали весьма известным тогда уже людям. Гриша жил в Теплом Стане, а это место литературно густонаселенное. Однажды во время такой домашней бури Гриша, проводив часть гостей, вошел в маленькую, где я лежала, заканчивая «Город Любимов» Синявского, и сказал задумчиво:— Сапгир, конечно, замечательный. Но он штукарь. У него словесная эквилибристика. А вот Сева Некрасов гений. Имя Генриха Сапгира тогда для меня очень мало что значило. Детский, кажется, автор. А о Всеволоде Некрасове я тогда услышала впервые и навострилась. Кто? Что? Но вокруг было слишком суетно, и стихов его я так и не получила. И потом, меня ждали мои рукописи, нужно было готовиться.Можно сказать, что такой Гриша есть в каждой среде. Но Симакову я верила на слово, и не зря. В нем было много огня и вдохновения. К тому же его литературная заинтересованность тогда мне не казалась неопрятно-диссидентской. А время было странное. Знакомый мой получил год химии за то, что у него нашли несколько номеров «Посева». На него перевели стрелки с кого-то важного.Если появлялись средства, благо работа сутки-трое в отделе охраны оплачивалась лучше, чем работа библиотекаря, я брала билет на сборную солянку русского рока. На такие концерты билеты были дешевле и доступнее. С изумлением обнаружила в себе, что не имею спортивного интереса к любимым группам и потому не прикладываю усилий пройти на концерт во что бы то ни стало. Так какой же я фанат? Однако выступления «Зоопарка», ДДТ, «Алисы» и «Воскресенья» видеть сподобилась.Меня магнетизировали эти тексты, которые большинство моих знакомых Литературного института, которых навещала, считали просто плохими поделками. Ведь это экспрессия, это довольно утонченная экспрессия. Но об экспрессионизме я знала только чуть, а это течение у студентов тогда не было особенно популярным. Только Буторин порой восторгался Верхарном, а я тут же выклянчила в библиотеке томик его стихов в серой обложке.Весной обе рукописи были готовы, и едва начался прием документов, я их отправила. И захотела отдохнуть. Очень странно это у меня получилось.Для себя я писала в тетради тексты «Аквариума», которые тогда считала новыми и в эстетике, и в смыслах. Такой изящной эклектики я еще не встречала. И вот, увлекшись, купила значок с БГ. И с ним пошла по весеннему Арбату. Тогда никаких волосатых знакомых у меня еще не было. Я пыталась одеваться как они и находиться рядом с ними. Иногда заговаривала, иногда меня несло, я рассказывала какие-то тут же придуманные истории, но в той среде такие истории воспринимали как должное.И вот, в этот холодный солнечный день на мой значок уставился длинный палец хромого рыжего музыканта.– Что у тебя? – спросил музыкант, – Вот это.Он показал на лицо.– Физиономия, – ответила я.– Гм, гм. Физиономия! Оригинально. Рыжий, видимо был доволен.– А это…Выругался он, показав на значок с БГ.Оказалось, тоже поэт. Рокер из Нижнего Новгорода. Евгений Евгеньевич Латышев, он же Злыдень. Стихи его будут опубликованы не где-нибудь, а в «Юности»: «Железная поступь любви». Это сейчас я легко пишу: новый экспрессионизм. Или русский экспрессионизм. Но тогда сонные, голодные и счастливые рок-н-роллом и уже наступившей обреченностью поэты и музыканты не жаловали это слово.Кстати, о «Юности». У меня появился любимый номер этого журнала. Там были стихи погибшей Любови Яковлевой, трогательные опыты Сергея Белорусца. И самое главное — стихотворение Виталия Кальпиди, которое с того времени и даже теперь служит мне одним из камертонов. Тогда, в девятнадцать, я и подумать не могла, что когда-то буду разговаривать с Виталием Олеговичем, что он вырастет, как Великий Полоз, и новый гений коммуникаций — Дмитрий Кузьмин – предложит мне написать эссе о поэзии Кальпиди.Уже не первый год читали свои стихи метаметафористы, Парщиков добывал нефть, Еременко растил металлургические леса, но все это мне откроется потом. Полина Иванова сияла в своем черном платье. Пригов рос в известности почти ежедневно, издавая концептуальные звуки. Литературное пространство было разделено странными перепонками, сквозь которые порой нечто проходило.А я снова приезжала в Теплый Стан, где было накурено и пьяно, брала книгу и падала на диван в маленькой комнате. И не зря. «Прогулки с Пушкиным» и «В тени Гоголя» А. Д. Синявского обучили меня тому, что такое эссе и как оно живет. Но пройдет очень много лет, прежде чем я пойму то, что ощутила уже тогда.