САМЫЙ ЗНАЧИМЫЙ РЕАЛИСТИЧЕСКИЙ ТЕКСТ В ПРОЗЕ 90-Х:
ВЛАДИМИР КРАВЧЕНКО «УЖИН С КЛОУНОМ»
Рецензия
Чтобы обосновать право на подобные суждения, позволю себе, может быть, не очень скромное заявление: постсоветскую прозу я знаю неплохо. На сегодняшний день я прочел романы, повести, сборники рассказов примерно 250 современных авторов — указанного периода, в основном из раздела «высокой беллетристики». Пять лет назад я понял, что совсем не успеваю «обрабатывать» прочитываемый материал в виде научных статей и монографий, хотя и этим я занимаюсь по мере сил. Наступил момент, когда нужно было выбрать для научно-критических оценок более легкий и более быстрый способ «реакции», а также «консервации» моих впечатлений. Так появилась идея читательского видеодневника или, как сейчас обычно говорят, книжного блога (его можно отыскать в сети по ссылке: @prof_gavrikov).
Не могу сказать, что я блогер в чистом виде, потому что нарушаю почти все требования «блогерской занимательности», оставляю только смысл, не «унавоживая» его традиционным для этого ремесла виртуальным «оживляжем». К настоящему моменту я рассказал примерно о 150 современных русских писателях — именно русских, потому что для меня любой автор из любой страны, пишущий на русском языке, — русский писатель. Как некогда говорил о себе Иосиф Бродский: «еврей, русский поэт, американский эссеист».
Так вот, это, наверное, необязательное вступление я написал лишь для того, чтобы читатель определил: «тварь я дрожащая или право имею?». Проще говоря, я позволил себе это довольно вызывающее название только потому, что чувствую за собой определенный опыт, которым, ну да, несколько бравирую. Пусть так. В любом случае эта оценка — лишь частное мнение, с которым не обязательно соглашаться.
Вообще мне давно не дает покоя мысль, что многие очень яркие авторы сегодня находятся вне литературного «мейнстрима», некоторые так и умирают, не получив ни одного существенного знака признания со стороны литературной общественности. Таков путь, например, Дмитрия Бакина, которого некоторые мои коллеги называют лучшим постсоветским прозаиком.
Таков же во многом путь тех авторов, которых я считаю сегодня наиболее значимыми реалистами в современном литературном процессе, среди них (по алфавиту): Василий Иванович Аксенов (не путать с Василием Павловичем Аксеновым!), Рубен Гальего, Денис Гуцко, Владимир Кравченко, Александр Кузнецов-Тулянин, Владимир Курносенко, Владимир Медведев, Олег Павлов, Ирина Полянская, Антон Уткин…
Да, у некоторых из них была своя «минута славы»: допустим, Гальего и Гуцко в нулевых получили по «Русскому Букеру», — но и все, дальше «индустрия», по большому счету, отказалась от них. А у некоторых из названных прозаиков и этой «минуты признания» не было.
Не в обиду раскрученным ныне реалистам, отмеченным премиями, научными статьями, множественными рецензиями и интервью и т. п., скажу, что те авторы, которых я назвал, поднимают литературную планку на несколько делений выше, чем «мейнстрим». Видимо, поэтому они и находятся на обочине: на очень качественной литературе не заработаешь, потому что она — не для всех. А значит, качественная литература и не будет «раскручиваться», и из-за этого она зачастую современному читателю не видна.
О Владимире Кравченко я узнал случайно — читая одну из рецензий уже ныне покойного Андрея Немзера. Заинтересовался именно повестью «Ужин с клоуном», которую уважаемый критик хвалил. Такая похвала для меня всегда – вызов, потому что нередко за сусальными словесами стоит лишь личная заинтересованность. Не раз убеждался, что то, что хвалят, особенно это касается «модных» молодых авторов, как правило, написано очень слабо.
Впрочем, странно было бы в заинтересовавшей меня повести увидеть что-то графоманское, потому что восторженные отзывы на это произведение оставили достаточно значимые в литературном процессе 90-х (да и не только 90-х) люди. Например, в сети можно найти такой отзыв о произведении от Чингиза Айтматова: «Кравченко мне многое сказал тем, что его проза, будучи на виду вполне традиционной, повествовательной, монологичной, сдержанной по части столь модных ныне секс-страстей, заключает в себе поистине художническое чутье, чего бы он ни касался — и души, и предмета. Это мастерство современно мыслящего писателя…»
Помню, что я подумал: «Ну вот, какой яркий у Кравченко получился дебют!» И по сей день в Интернете можно отыскать фразы наподобие: «Литературный дебют Владимира Кравченко высоко оценил Чингиз Айтматов». Однако, как я узнал потом, дебютировал Кравченко не в 90-е, а еще в 70-е годы!
Публиковался он в толстых журналах в советское и постсоветское время. Как подсказывает всезнающая сеть, в 1979 году окончил Литинститут, с 1980 по 1987 год был ведущим редактором издательства «Молодая гвардия», потом был завотделом журнала «Знамя»… А дальше, в 90-е, началось выживание, которое писатель отразит в романе «Вечный календарь» (2005), да и не только в нем.
Кстати, «Ужин с клоуном» и «Вечный календарь» я воспринимаю как две части одного большого сверхтекста, потому что повесть и роман связаны множеством нитей. Наверное, главная из них — город Львов. А все дело в том, что Владимир Кравченко родился в 1953 году именно во Львове. Смысловым ядром его творчества стали воспоминания о детстве, проведенном на Западной Украине, — и эта тема становится концептуальной основой не только «Вечного календаря» и «Ужина с клоуном», но и романа «Не поворачивай головы. Просто поверь мне…» (2016), повести «Из пороха в порох» (2004).
Но есть и некоторые различия у всех этих текстов. Если в нашей ключевой повести – относительно связный сюжет, то, допустим, «Вечный календарь» относится к жанру романа в новеллах: его структура мозаична, эпизоды не подчинены единому сквозному нарративу, но тем не менее складываются в целостную художественную картину, правда, более сложного порядка. «Не поворачивай головы. Просто поверь мне…» тоже близок по своей структуре к «мозаичному тексту», где автор свободно перемещается между временами и эпохами.
Это, кстати, чуть ли не основной прием у писателя, эту особенность можно назвать «созданием метаистории»: Кравченко во многих событиях настоящего склонен видеть какие-то отголоски событий минувших, иногда достаточно давно минувших. Например, в произведении 2016 года он «пробрасывает мосты» даже ко времени монголо-татарского нашествия. Есть и фрагменты из более поздних времен, где сходится удивительный и мало освоенный русской литературой западноукраинский топос с той самой «метаисторией».
Вот пример из «Не поворачивай головы. Просто поверь мне…»: «Стоя с женой у окна в тамбуре, вспоминал, что у меня в Москве от Карпат. Что удалось вывезти, кроме дюжины фотографий и резных поделок. Да, кроме щепного товара, только этот обрывок колючей проволоки, обвивший, словно венец терновый, угол книжной полки с поэтической библиотечкой жены, разнородной, где сплелись случайно и соседствуют такие разные, любимые и не очень, от Марины до Беллы, вызывающий неизменный интерес у гостей, — а это еще что у тебя, господи? Метровый обрывок колючей проволоки из окопов Первой мировой, вот что. Ржавый, но еще крепкий, диковинной конструкции, сплетенный в три жилы с острыми треугольниками растопырками, ритмично повторяющимися, как шипы на стебле розы. На гуцульском хуторе Николы вышел на эти оплывшие окопы, поросшие земляникой, окопы Первой мировой, присел на бруствер и долго просидел, корзину с боровиками и лисичками поставив рядом. Румыния на горизонте, за голубыми горами близкая граница, в транзисторе разноплеменный говор…»
То есть я веду к тому, что свободный переход между пространствами и временами — излюбленный прием писателя. Он преображает реальность силой соответствий, которые нужны не только для ностальгических рефлексий, но и для буквального «мирообразования», для построения собственной смысловой вселенной и для преображения имеющейся.
Эту особенность творческого метода Владимира Кравченко отметил еще в 1994 году Андрей Немзер. Он говорит о «пристрастии персонажей Кравченко к измышлению собственного бытия» и добавляет: «В первую очередь это относится к отцу героя, неистощимому в рассказах о славном прошлом, подменяющему скучную и взывающую к ответственности реальность постоянной игрой. Нечто подобное можно усмотреть и в остальных героях. И, конечно, в рассказчике, в том, кто называет себя клоуном. Неизвестно, да и не важно, побывал ли герой Кравченко в городе своей юности — не названном по имени “городе на горах” — или вообразил путешествие, встречи, споры, сны и воспоминания в те несколько минут, что предшествовали его выходу на цирковую арену. Грань меж явью и мечтой размыта, сила освобождающего воображения, художнического (клоунского) дара восславлена».
Примерно такая пространственно-временная оптика обнаруживается и в тексте «Вечный календарь». Основное действие разворачивается на рубеже тысячелетий (около 2000 года). Осмысляя эпоху 1990-х как период неустроенности, переходный этап между прошлым и новой реальностью, писатель рассуждает и о Большой истории. Таким образом, хронотоп романа нелинеен: повествование свободно перемещается между 1950-ми (в одном из эпизодов автор вспоминает себя шестилетним), 1960-ми, 1970-ми и современностью. Одна из новелл так и называется — «Миллениум».
Пространственная организация текста строится вокруг трех ключевых точек: Львова (города детства), Москвы (где доминирует атмосфера «лихих 90-х») и Ялты. Эти топосы — не просто географические маркеры, а символические узлы, через которые раскрывается тема связи времен и поколений. Те же Москва и Львов — и географическая, и онтологическая основы повествования — намечены уже в «Ужине с клоуном», а еще в повести «Из пороха в порох».
Автобиографические элементы во всех четырех упомянутых мною произведениях очевидны. Например, в романе 2005 года есть узнаваемые приметы «лихих 90-х»: эпизоды, связанные с биржевой деятельностью, встречи с представителями криминального мира, безденежье, борьба за существование…
В каждом из этих текстов, особенно в повести «Из пороха в порох», важна фигура отца, которая также вписана в «метаисторию». В одном из эпизодов «Ужина с клоуном» есть момент, в котором отец и сын как бы сходятся в одно существо, история одного оказывается, если так можно выразиться, «симультанной» историей другого. Катализатором этого слияния послужил случай-кошмар из фронтовых будней отца: его поймали и обезоружили бандиты из коллаборантов, потом, как красноармейца, повели на расстрел: «Выбрав момент, отец неожиданно выхватил кинжал из чужих ножен и всадил в горло рыжему, потом дико крикнул на другого бандита, помоложе и пожиже, так что тот невольно присел от страха, забыв про оружие, а отец, не разбирая дороги, кинулся бежать сквозь кусты…»
Этот жуткий эпизод из армейской жизни, который должен был бы, наверное, оттолкнуть ребенка своей натуралистичностью, неожиданно создает мощнейшее силовое поле, поле притяжения между отцом и сыном. Я намеренно приведу большую цитату, чтобы тот, кто не слышал о Владимире Кравченко, смог оценить художественный потенциал его прозы: «Эта последняя история своей невыносимой и пронзительной силой долго разрывала мне мозг, неотступно сопровождала меня по жизни, терзала ночами, заставляя корчиться в постели, как от боли, снова и снова прокручивая перед глазами эту картину, запустившую мне под кожу множественные корни — как отца погожим весенним вечером ведут на расстрел. Я постепенно выведал у него все, что касалось этого случая, он беспечно делился со мной подробностями, которые донесла его память и которые теперь навсегда, невыводимо вошли в мою: и какая была погода в тот вечер (тихая, солнечная), и как его обезоружили (обманом завлекли в хату и навалились), и как долго он бежал сквозь лес и горы (пока не взорвалось сердце в груди) — каждой своей порой я впитывал в себя эту напряженную энергетику моего предсуществования, лопатками чувствуя холодок автоматного дула, из которого выглядывала быстро наступающая ночь, в висках оглушительно пульсировала моя (его) кровь, нежно голубели вены на тонких запястьях, которые вот-вот должны были раскупорить, тоска по ускользающей жизни стискивала мое сердце, сужала и укорачивала зрение, так что я в какие-то мгновения, пытаясь как можно шире распахнуть свои светлые отцовские глаза и заглянуть за тот сумеречный и загадочный полог родового сознания, даже терял равновесие и переставал видеть».
Нетрудно увидеть в этом фрагменте и самобытный стиль Кравченко, и поэтичность, если не сказать орнаментальность его манеры письма. Впрочем, произведение поэтической образностью не перегружено; напротив, это, наверное, наиболее динамичное повествование в творчестве автора.
Меня эта повесть захватила с первых страниц: поначалу кажется, будто читаешь обычную реалистичную историю, но постепенно в ней появляются какие-то странные, почти фантастические детали. Из-за этого возникает особая атмосфера — где-то между реальностью и сновидением, что-то такое миражное, наполненное странными совпадениями, среди которых, например, такое: главного героя и его девушку Оксану подвозит случайная знакомая. И вдруг выясняется, что она — художница на фабрике, и узор на платье Оксаны нарисовала именно она.
Важный смысловой пласт повести связан с литературной традицией: нередко на страницах появляются классические писатели (Гоголь, Толстой, Чехов…) и их герои. Такая же литературоцентричность есть и в других произведениях Кравченко. Например, в тексте романа «Вечный календарь» упоминаются Набоков, Достоевский, Чехов, Бунин… Через диалог с классикой Кравченко обозначает свою эстетическую позицию, но, что мне важнее всего, проводит поиск новых выразительных приемов и стратегий, которые бы обогатили реалистическую традицию. И мне кажется, писателю многое в этом плане удалось.
«Ужин с клоуном» завораживает выходами из частного в общее, из быта в метафизику. Во всех книгах писателя я замечаю удивительную онтологическую зоркость: он видит в «далековатых» событиях, фактах какие-то такие парадоксальные связи — это словно сетка причинно-следственных нитей, связывающих все со всем во вселенной, но в тексте она как бы проявляется воочию. Вот это и есть, наверное, одна из главных находок Владимира Кравченко: «прыжок» от мелочи, детали — к колоссальной перспективе, к некоей квинтэссенции бытия. Видимый мир трансформируется в нечто иное, нечто глубокое и завораживающее. Некоторые современные писатели хотят достичь этого эффекта на мистическом материале, но вот Кравченко удалось реализовать этот онтологический потенциал в рамках, в общем-то, «неподатливого» реализма.
В какой-то степени автор «Ужина с клоуном» — писатель-мистик, только мистика эта — тайные закономерности, которые не видит профанное око. Писатель как бы срезает верхнюю корку бытия, обнажая «корешки», по которым бродит влага жизни. Но читателю самому надо спускаться с этими корнями вниз, самому надо проделывать эту работу, искать выход из быта в бытие.
То есть перед нами не вульгарная мистика современных «магических реалистов», «фэнтезийщиков» и пр., а мистицизм на уровне писательского самоощущения. И вот в этом, на мой взгляд, и есть новый путь реализма: в углублении философского, онтологического звучания. Это что-то наподобие бердяевской мистики: он писал, что обыкновенно полагают, будто мистицизм — суеверия, вымысел, басни. Но истинная мистика — это даже не просто реализм, а сверхреализм, не вымысел, а раскрытие главных, хотя и тайных движителей мира. Словом, художественная вселенная Кравченко — это сетка соответствий, «случайностей», сетка причинно-следственных переплетений, которые создают не просто узор, а структуру. И чем дальше читатель погружается в этот мир, тем явственнее эта структура проявляется.