Ренат Гильфанов

Ренат Гильфанов (1975 г.р.) Родился в г. Новоалтайске Алтайского края. С 1992 года живет в Москве. Закончил философский факультет МГУ имени Ломоносова. Автор трех книг стихотворений: «Монолог в потолок», «Наведение на резкость», «Карта проигранной войны». Публиковался в журналах «Новая юность», «Stern», «Арион», «Лимб», «Вечерний гондольер», «Сетевая словесность», «Альдебаран» и др. Лауреат литературной премии «Тенета».

РАЗБОРКИ С ЗЕРКАЛОМ


Стихотворения


Мусульманин

Когда дед мой с семейством и скарбом пришел с Востока,
лишь калека, кряхтя, удивился: «Да что ж вас столько
понаехало-то? Саранчой наводнили город!»
Дед пригладил рукав и ответил калеке: «Голод».

Что ж, живи он сейчас, мы бы с ним на скамейку сели б.
Он стянул бы чалму, почесал бы свой лысый череп,
посмотрел бы на дом, на деревья, на туч рванину,
поиграл бы бровями и гаркнул: «Не ешь свинину!»

Был бы этой свининой совет его ограничен.
Он бы встал и ушел, непонятен, но органичен
в своей злобе угрюмой, припадая в ходьбе на больную голень.
Я сидел бы и думал: «Так это и есть мой корень?»...

Шесть утра. За окном одиноко скрипит телега.
Задыхаются ветви деревьев в объятьях снега.
Я не Джон, не Артур, и жена моя не миледи.
И живу я в краю, где под снегом храпят медведи.

«Нет для смертного трудных дел!», – так писал Гораций,
но свирепого гунна не примет семейство граций.
Твердо знаю лишь, что помру. Никуда не денусь.
Упаду на траву и в кафтан из земли оденусь.

Что натянут на желтое тело мне клифт и брюки,
что на тощую грудь мне положат худые руки.
Что лежать я в гробу буду чинно, спокойно, прямо.
И поправит мне челку на лбу пожелтевшем мама.

Я отчалю туда, где ступням не нужна опора.
И приятель-насмешник не вложит мне в рот обола.
И по мраку вокруг я пойму, что судьба – индейка,
что байде про Харона хароший цэна – копейка.

Если ж нет, я пешком перейду через эту жижу,
и в долине холодной умерших богов увижу...

Там лежит Аполлон, как дурак, прозевавший звуки,
с посиневшим лицом, беззащитно раскинув руки.
Рядом с ним – Купидон. А поодаль – Приап с весталкой,
не успевший ее осчастливить хорошей палкой.

Крест, распиленный на дрова. Рядом с ним – осина,
на которой болтался мудак, что стучал на Сына,
на которой он долго кончался с хрипатым плачем
и с торчащей из зада кишкой, как с хвостом собачьим.

Здесь Эвтерпа и Клио, там Гера, а тут – Фемида,
начиненная, словно горохом, свинцом шахида.
Там Хиронова туша, а рядом Геракл притерся
в виде голого, безголового полу-торса.

Я усядусь на камень. Все тихо, не слышно птички.
Зарифмую все это по скверной своей привычке.
А потом, побродив меж тел, натерпевшись страху,
упаду на колени и крикну: «Хвала Аллаху!»

Он чувствует

Небо как будто выцвело. Листва – мертва.
Сизым дымком подернута вся округа.
Ветер относит в сторону их слова,
и, стоя лицом друг к другу, они не слышат друг друга.
Оба стоят под деревом. Облетают и гнутся липы.
И когда невесомый ветер гонит листву на склон,
их слова зависают в воздухе, как аквариумные рыбы,
натолкнувшиеся на стекло.
И когда она снимает с пальца кольцо
и бросает его на землю – он молчит и сутулится.
И солнце с бездушной тщательностью освещает его лицо,
как фонарь – опустевшую улицу.
А потом он усмехается и начинает зевать,
как будто в ее словах нет никакого смысла.
И кольцо ее с гулким звоном падает на асфальт,
как использованная гильза.
И когда она поворачивается, чтоб перейти черту
и уйти навсегда (туда, где чернеют кровлями дачи),
зрачки его гневно вспыхивают, как два выстрела в пустоту,
и лицо его дергается – как от отдачи.
Он сжимает ладонями сердце: «Она права!»
И хочет бежать за ней, но, схватившись рукой за дерево,
оседает на землю, и несказанные слова
перекатываются эхом в его опустевшем черепе.

Она чувствует

Ветер прохладной волной обдувает тело.
И тело отвечает пониженной температурой.
Но что-то внутри нее настолько оцепенело,
что после ее ухода будет стоять скульптурой –

здесь, в почерневшем парке. Лист шуршит в волосах.
И грусть, завернувшись в тусклый свет ноября,
крошечным насекомым застывает в ее глазах,
как в куске янтаря.

Слез, рыданий не будет. Наволочку не зальет
влагой соленой. А то, что в душе у нее – Сахара,
выдадут лишь лицо, полинявшее, как белье,
и глаза, потемневшие от загара.

Туфелек быстрый цокот, гулкий, как сердца стук,
шея, лицо, спина – движением разогреты.
В мире, где время тихо покусывает мундштук,
глядя на уголек дымящейся сигареты.

В сумерках

Два километра от берега. Теплоход «Карелия».
Ночь становится гуще, слова – короче.
Берег превращается в жемчужное ожерелье,
выставленное в витрине ночи.

В сумерках человек никому не нужен.
Одинокому разуму кажутся лакомыми
обрывки чужих разговоров, как россыпь жемчужин,
перепутавших раковины.

В сумерках человек до того одинок,
словно он похоронен под слоем ила.
И луна над ним кружится, как венок.
И корабль плывет, как могила.

И повсюду лишь тьма да сырое место.
Волны бьются о борт. Маленькая, большая...
И звучат так тоскливо... как арфа или челеста,
ропот утопленников заглушая.

Карта проигранной войны

Внутри человека идет война.
Она начинается в раннем детстве.
А к старости его кожа повсюду испещрена
стрелками и пунктиром, как карта военных действий.
Поры, извивы жил – рек, ручейков, канальцев...
Военнопленные годы, запертые в вагон...
Сумрачный полководец сомнет эту карту в пальцах,
скажет «мы проиграли!» и бросит ее в огонь.

Будничное

Белая накрахмаленная сорочка.
Серебряная печатка на желтом когтистом пальце.
Утонувшая в бакенбарде ушная мочка.
У Арины Родионовны в сморщенных ручках – пяльцы.
Рост у него был метр шестьдесят шесть.
Десятку он бил валетом.
Носил бакенбарды, похожие на овечью шерсть
И мастерски владел пистолетом.

Одни приходят в наш мир для власти и для ливреи.
Другие – совсем не люди, а звери, медведи гризли.
Он был масоном (не все масоны – евреи).
Лицо имел столь же подвижное, как мучившие его мысли.
Как и все, он очень хотел денег,
Надо было расплачиваться за капризы жены.
Другая проблема – смерть. Когда умер Дельвиг,
Бывшие лицеисты были поражены.
До этого они ничего не знали о смерти.
А когда, наконец, узнали – была метель,
Вензель барона Геккерна на конверте,
Черная речка, тревога, Данзас, дуэль,
Фырканье лошадей, крики: «Дурак, куда ты
Несешь! Клади осторожней! Сюда, на сани!»
Дантес худощав и бледен. И шмыгают секунданты
Обмороженными носами.

Тепло ли тебе девица?
Тепло ли тебе, красавица?
В смерть что-то плохо верится.
Да почти и не верится.
Но свеча, того и гляди, оплавится.

В теплый живот его укололи жалом.
Заскрипели доски на припорошенном крыльце.
Дверь отворилась, и в комнату, где лежал он,
Вошла незнакомая женщина в белом чепце.
«Здравствуй, Пушкин! Я – твоя смерть.
Я так долго искала к твоему дому дорогу.
Могу я где-нибудь здесь присесть?»
«Ради бога. Нет, слава Богу!»
«Ты лежишь здесь ухоженный, без пальто.
Ни стихов, ни вина, ни ревности.
А для меня это работа, которую не сделает никто.
Тяжкий труд повседневности.
Ты ведь знаешь – меры мои круты.
Я не чувствую ни ненависти, ни влечения.
Это – мой тяжкий крест. Но такие, как ты, –
Сладостное исключение.
Мало кого случалось забирать любя,
Чтобы жесткое сердце в горечи утонуло.
Ну, не смотри же так. Я знаю, что и тебя –
Страшною тягой ко мне тянуло!
Как я искала! Взгляни лишь на мой наряд:
Сорочка грязна и дырява, полы ее измочалены.
Бог с ней, с сорочкой. Говори же скорей – ты рад?..
Как объяснить мне твое молчание?
Лодка моя у входа, снег захлестнул корму.
На веслах – седая цыганка, твоя пророчица.
Сверху – больные звезды и тот, кому
Отдавать тебя мне не хочется...»

За окнами снег, липнет к стеклам, рыхлый.
Двое по мягкому ворсу к ложу его идут.
«Что, пожалуй, выносим? На улице, вроде, тихо...
Сани ждут».

***

Солнце наяривает без отдыха.
Воздух слоится. Глаз потеет под веком.
Тень отделяется от расслоившегося воздуха
и, наглотавшись пыли, становится человеком.

Продавец на развале, выглядящий нелепо
в своей синей бейсболке сеткой, с улыбкой крикнув: «Эй, друг!
Жарит то как! Как дома!»
поднимает лицо к небу –
и солнце его обтачивает, как шлифовальный круг,

оставляя голый и потный череп,
готовый рассыпаться в пыль и прах.
И глаза – как помидоры черри,
болтающиеся в пазах…

Надоело есть, надоело пить.
Мозг напоминает истертую ассигнацию,
на которую если и можно что-то купить,
то очередную галлюцинацию.

***

Черные липы, московское мрачное небо,
серое и холодное, прямо сталь.
Вронским я, кажется, никогда и не был,
а Карениным стал.

Тридцать сводов правил, немного блуда,
горсть запретов, щепоть людской молвы.
Да, звучит ужасно, но этим блюдом
я прекрасно ужинаю, увы.

Костяной помол, не пролезший в сито.
Смерть, умещающаяся в яйце.
И скучная, мышиная усмешка быта
на её лице.

***

Скатерть скрывает вмятины на фурнитуре.
Хриплый фальцет вплетается в шум деревьев.
Я первый нерусский русский в русской литературе,
За исключеньем евреев.

Я знал одну женщину, не искушенную в позах,
Волосы жёстче пакли, оттопырены уши,
И между ног у неё пахло не чайной розой.
Но чем-то не хуже.

Что-то в ней было такое, вне здравого понимания,
что заставляло одного барыгу и добрых сто его
гардов платить фунтом плоти за крупицу ее внимания,
И, видимо, оно того стоило.

Так что, отбросив сомненья, тем паче грусть,
стоило бы сказать, беспечно забив на социум,
что не всё чешуя, что сверкает за солнце,
и не у всякого фрукта сладкий вкус,

что прекрасную бабочку с липового листа,
можно снять, не помяв и не уничтожив,
и что мир наш хорош, как прекрасная полнота,
сотканная из ничтожеств.

***

День провонял соляркой и выдался слишком долгим.
Щебень под траками танков дымит, как трут.
Если кричать каждый день в сторону леса: «Волки! Волки!»
то волки придут.

Воют сирены, мерцает рядно экрана.
Плоть превращается в олово, речь в картечь.
И саднит обрубок, и ноет рана,
которую надо прижечь.

В человеке столько звериного, точнее – зверского,
что его не выбить свинцом и не выжечь огнём,
но любая война – это прежде всего разборки с зеркалом,
с тем, что ты боишься увидеть в нём.

Города превращаются в пепел, зловонный тмин
прорастает сквозь рваную марлю под плач и вой.
Но если расчеловечил кого-то до полной тьмы,
не удивляйся, когда эта тьма придёт за тобой.

***

Дрожжи засохли, утрачен пыл.
Время ритмично стучит по темени.
А на столе и на полках пыль, пыль, пыль.
Сброшенная кожа времени.

Старею. Тише звучат шаги.
В мыслях много дыма, но нет огня.
Отпечаток подушки с помятой щеки
не сходит полдня.

И не музы, а мойры, судьбы вершители,
С повлажневшей ладони сметают крошки.
И стихи бегут неуклюже, как мирные жители,
спасающиеся от бомбёжки.

***

За неделю на даче оброс бородой.
И из зеркала глянул немолодой
человек с ухмылкою в пол-лица
и с глазами грустного, злого пса.

Под глазами сумеречные круги.
Мне не нравится этот их фиолет.
Словно след от медных монет...

Раньше был как раскрытая книга.
Теперь сам себе крест и верига.
Выход в вечность обернулся колодезною дырой.
Ешь бифштекс, пьёшь бурбон, принимаешь душ.
Но при этом чувствуешь себя, как второй
том мертвых душ...

***

В этом старом доме так много прежнего.
Три хрустальных вазы эпохи Брежнева.
Карболитовый слон. В прихожей висят рога.
Плюнешь с досадой в прошлое, споткнувшись о вал бутылок,
и плевок, словно пуля, выпущенная в призрачного врага,
обогнув земной шар, попадает тебе в затылок.
Чашки, хромые рюмки, пыли сухая взвесь.
В шахматах из фигур остались одни лишь пешки.
Мир гремит за стеной, рычит и мычит, но здесь
нет ни долгов, ни обид, ни горечи и ни спешки.
Наверное, это и есть уют.
Место, где тебя не обманут и не убьют.
Или, как минимум, надышаться дадут.
И только потом убьют.

Незаконченное

Россия похожа на небо, по которому плывут облака.
Она может принять форму птицы или быка,
искрящейся рыбы или угрюмого рыбака.
В зависимости от того, кто смотрит издалека.

В России каждый бомж и алкаш святой.
Он дьявольский стяг попирает растрескавшейся пятой.
И к небу поворачивается физиономией испитой.
В России нету точек, лишь продолжение после запятой.

Россия всегда начинает издалека.
В идеальные русские она выбрала себе весельчака,
гения стихотворца, в бакенбарде щека!
Для русских море болото, им гораздо милей река.

Россия не бывает теплой. Холодна или горяча,
с плачем целует иконы или рубит их в щеп с плеча,
потому что с Богом на ты, он всегда у нее в очах.
И шкура шести континентов у нее на плечах.

Россия в центре вселенной, всё остальное ее канва.
Россия сеет и пашет, засучив рукава.
Если кто возражает, в ход идет булава.
Из России растут образы, гении и трава.

У России нет ни границ, ни замков.
Лишь вериги. В России закон таков:
тут к смерти каждый всегда готов.
Потому здесь так любят животных: собак, котов.

Вне пределов, ограничений, столбов, границ,
Россия оплакивает даже своих убийц.
Оправдывает их, перед Богом падая ниц.
Помнит их поименно, но не помнит лиц.

Глядя на скаты кровель, уходящих за горизонт,
душу с щелчком раскрываю, как белый зонт.
Слышу то плач, то песнь, то мелодичный звон.
Это Россия меня обступает со всех сторон...

***

Женщина, которую я любил,
превратилась в то, что я не любил.
Так сок становится брагой, так блеск рапир
превращается в ржавую пыль.
Рваный плащ и сумка лежат у ног.
Некто в сером сгорбился у огня...
Мужчина, которого я терпеть не мог,
стал похож на меня.

Троллинг судьбы суховат и тонок.
Это новая жизнь? Или иная жизнь?
Дом стал похож на дым, а мой ребёнок
стал мне чужим.

Не запью, и грусти не преумножу.
Старый змей, ползущий средь вялых роз,
я из тех, кто, старую сбросив кожу,
новой, кажется, не оброс.
Made on
Tilda