Геннадий Калашников

Геннадий Калашников родился в Тульской области. Закончил МГПИ на Пироговке. Первая публикация стихов – мартовский номер журнала «Юность» за 1971 год. Работал в «Литературной газете», в издательстве «Современник», в издательстве «Эксмо». Публиковался в журналах «Юность», «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Дружба народов», «Грани», «Плавучий мост», «Новый берег», «Дарьял», «Балтика». Автор нескольких книг стихов: «Ладонь» (М., 1984), «С железной дорогой в окне» (М., 1995), «Звукоряд» (М., 2007), сборника стихов и прозы «Каво люблю...» (М., 2017), «В центре циклона» (М., 2018), «Ловитва» (М.,2022), «Мой дикий друг» (в соавторстве с Юлией Соломатиной) (М., 2024). Дипломант Всесоюзного конкурса им. М. Горького за лучшую первую книгу (1984), премии «Московский счет» за лучшую книгу года (2007), Международного Тютчевского конкурса «Мыслящий тростник» (2015), премии Пушкинского общества Америки «Душа в заветной лире» (2016), диплом «Золотое перо Тулы» (2020), диплом в номинации Ярославского поэтического конкурса «О времени и о себе», диплом (первое место) в номинации «Монолог поэта» (2021). Лауреат (первое место) литературной премии «Антоновка» (2021). Был членом Союза советских писателей. Член Союза российских писателей. Живет в Москве.

НИКОГДА НЕ ПОРА


Стихотворения


***

Здесь, в промзоне, где тени остры и узки,
где бесцельно-причудливы все закоулки,
эти травы сквозь щебень, щелей сквозняки,
эти ржавые прутья и эти куски штукатурки.

Здесь беззвучно пылает огонь-флогистон,
полыхает, кипит, ничего никогда не сжигает.
Это бывшее все, замирающий стон или звон,
прототип чего нет и чего никогда не бывает.

Это лежбище легких, не алчных добыч,
словно бродишь в распахнутом настежь сезаме.
Это жизнь после жизни, лишь рыхлый кирпич
безучастными красными плачет слезами.

Здесь дыханье Капотни, Бирюлёва дымы,
небеса изукрашены мелкою зернью.
Здесь градирни устойчивы, трубы прямы
и московские реки уходят под землю.

Здесь чернеют меж прочих неясных вещей,
что безропотно приняли нравы суровых развалин,
очертанья могучих остывших печей,
многоцветные сколы шершавых окалин.

Это список утрат, безвозвратных потерь каталог,
что обернут густой, золотой мишурой паутины.
Не найдется того, кто осилить бы мог
пролистать его весь иль хотя бы до середины.

Почему мне так близок твой тесный простор,
почему так понятен угрюмый твой образ?
Здесь так кротко молчат, никому, ничему не в укор,
эта цвель, эта прель, безнадежные завязь и обрезь.
Вот и смотрит душа и всегда, и теперь
в этот сумрак безглазый, стозевный, безликий,
в эту вечную полуоткрытую дверь,
по которой взбегает спираль повилики.

***

Вдоль по обочине грязи брильянты,
мерзлых полей домотканых холстина,
солнце сквозь облако, как у Рембрандта
крепкая пятка блудного сына.

Манят поля, эти пажити, просеки,
красный, немного всплакнувший суглинок,
венецианские синие проблески
с охрой голландской, фламандским кармином.

Было легко и с водою проточною,
с ветром от стужи сутулым и пьяным.
Время струилось часами песочными,
жизнь прошуршала по колбам стеклянным.

Все позади – и вокзалы и палубы,
угли костров и остывшие клятвы
на горизонте леса словно жалобы –
так же случайны и также невнятны.

В общем, ни прибыло жизни, ни убыло,
да и неважно, чуть больше, чуть меньше,
чтобы в хламиду отцовскую грубую
крепко уткнуться лицом помокревшим.

***

Жил Пьеро на станции Перово,
что по меньшей мере нездорово.
Как в сердцах заметила Мальвина,
жизнь – не развеселая малина.

Оплыла Мальвина и поблекла,
стала не то брюква, не то свекла.
Он и сам утратил тонкость кости
сторожем в Кузьминках при погосте.

И давно к романтике не склонны,
свищут Буратины по притонам,
шушера, Шушара, мишура,
с Карабасом водку пьют с утра.

Песни здесь – на «ды», на «го», на «ду»,
про кирдык и Вологду-ду-ду,
Уч-Кудук, Надым, Караганду…
И Сидур, согнув гранит в дугу,
угадал про эту кергуду.

Я и сам порой здесь появляюсь,
как на фотоснимке проявляюсь,
сквозь метель, сквозь дымную пургу,
сам с собою сладить не могу.

Вечером бреду иль спозаранку,
жизнь свою читаю наизнанку
по своим же собственным следам...
Здесь, в чужих пределах и притинах,
все ищу волшебную картину,
где очаг затянут паутиной,
где не все уж так непоправимо,
где сверчок в рубашке из сатина
азбуку читает по складам.

Коллаж

Ритм пропорции смысла хранит.
Угадай, в каком ухе звенит,
коли в «Золушке» крысою кучер?
И за гвоздик, забитый в зенит,
зацепилась зеленая туча,
как закушенная губа.
Где-то сбоку пропела труба.
Даже птица, подбитая влет,
не совсем по прямой упадет,
как по парусу с ветром скользнет,
загибаясь, кривясь по дуге.
И Ньютон париком нам кивнет,
и секунду отмерит брегет.
Раскрутив языка колесо,
чуть спустя рукава закатаем.
Мясо, просо... Еще что на «со»?
Видно, числится «со» за Китаем.
За Китаем, за желтой Янцзы,
где гуляют одни мандарины.
Рифма-буква, а буква та – рцы, –
глуховатый напев окарины.
Раскрути колесо языка.
Я и сам неплохой музыкант.
Здесь фермата, здесь кода, а там
притулился сутулый тамтам.
Ремесло – это лодка. Весло –
переводчик воды на движенье.
Наилучшее, ибо без слов,
в небе движется стихотворенье.

Немое кино

Дождик прошёл, второпях, между делом,
только и помню – ночное окно
да мельтешенье картин чёрно-белых,
словно смешное, немое кино.

Что в нашей памяти? Только прорехи
и на воде ледяные круги.
Сонный трамвай эту ночь переехал,
искры посыпались с чёрной дуги.

Светит фонарь, переулок забрызган
люминесцентными каплями слёз.
Слышно, как тихо жужжат механизмы
старой, обманчивой фабрики грёз.

Мельница снов, световых перебоев,
годы мелькают быстрее, чем дни.
Что ж, перематывай свой целлулоид
и обмани, ещё раз обмани...

***

Последний трамвай, золотой вагон, его огней перламутр,
и этих ночей густой самогон, и это похмелье утр,
как будто катилось с горы колесо и встало среди огня,
как будто ты, отвернув лицо, сказала: живи без меня, –
и ветер подул куда-то вкось, и тени качнулись врозь,
а после пламя прошло насквозь, пламя прошло насквозь.
огонь лицо повернул ко мне, и стал я телом огня,
и голос твой говорил в огне: теперь живи без меня, –
и это все будет сниться мне, покуда я буду жить,
какая же мука спать в огне, гудящим пламенем быть,
когда-то закончится этот сон, уймется пламени гуд,
и я вскочу в золотой вагон, везущий на страшный суд,
конец октября, и верхушка дня в золоте и крови,
живи без меня, живи без меня, живи без меня, живи.

***

Ночная река, расширяясь, беззвучно уходит во тьму,
там что-то дрожит и пульсирует слева
поток замирает, и низко склонилось к нему
бессонницы серое голое древо.

Тяжелая птица сутуло сидит на суку,
из мрака во мрак переходит неясная нежить.
Прихлынет волна – про любовь и тоску,
отхлынет волна – про разлуку и нежность.

Такая любовь, что и ельник горбатый колюч,
такая разлука, что реку сгибает в излуку.
Сквозь черную воду мерцает серебряный ключ,
и больно туда опустить ослабевшую руку.

Как страшно река обрывается: сразу и вне
любых оговорок, всплывает изглоданный ревностью камень,
дробится луна на беззвучной покатой волне,
и рыбы плывут, и луну задевают боками.

***

Никогда не пора,
ни в ночи, ни с утра,
погоди у воды, ледяным повернувшейся боком.
Кто-то смотрит на нас,
то ли тысячью глаз,
то ль одним, но всевидящим оком.

Пусть запомнит вода
рыбака невода,
птицелова силки и упрямые петли погони.
Прячет омут сома,
смотрит осень с холма
из-под тонкой, прохладной ладони.

На миру, на юру,
на бытийном ветру
из живущих никто не пропущен.
Дальний выстрел в лесу
постоит на весу
и рассыплется в чащах и кущах.

Смотрит осень вприщур,
зинзивер, убещур
и прорехи, зиянья, пустоты.
Что ты медлишь, Творец,
расскажи, наконец,
про твои золотые заботы.

Ведь запомнит вода
у запруды пруда,
что не входят в поток ее дважды,
то, что свет – это тьма,
что открылись с холма
горизонта с полями пространные тяжбы,

медь и камедь сосны,
свет молочный луны,
облаков невесомые битвы,
блеск плотвы, плеск листвы,
шум травы-муравы,
гон твоей каждодневной ловитвы.

***

Сплющенный меж мохнатой тьмой и колючим светом ты
всего лишь перепонка колеблемая мембрана и уж конечно не голос
ты искришь на ветру рябишь как поверхность воды меняешь свои черты
за каждой тьмою свет за светом тьма и за средостением еще одна полость
камень слепой тебе шепчет и ангелы многоочитые тебе поют
и ты уже пресуществлен да и так любой ерундою мечен
после таких перемен как еще близкие тебя узнают
ведь расстались утром а сейчас – смотри – почти уже вечер
пожива пастыря пьедестал праведника полигон психиатра персть и прах
сразу же от подошв ты начинаешь граничить с галактикой и вселенной
атмосферный столб циркачом плотно и стройно стоит на твоих плечах
как кренится и рушится он когда исполняется срок твоей оболочке тленной
не раз на дню – как размер стиха – прихотливо изменится твой почерк
совсем не так начнут выглядеть – например – равнина и над ней – например – луна
наверно оттого что пласты земли передвигаются с неиссякающей мощью
словно лопатки совершенно косматого мамонта или совершенно голого слона
ты дробишься, множишься и собираешься вновь один и тот же и каждый раз по-иному
и непонятно как надо (и надо ли) ибо миг и мир (как всегда) уже не таков
ведь первое – вот еще пример – чему поражаешься выходя из дому –
обилию обликов облаков.

***

Ночь пишет начерно кириллицей,
в упор глядит, глаза не прячет.
Как этот мрак проснуться силится,
вспять повернуть, чернеть иначе.

Чтоб белоглазой антарктидою
легли в полях снегов порядки,
чтобы безгласное, безвидное
вдруг облеклось в земные складки,

чтоб в снегопад себя обертывая,
как по реестру и кадастру,
легли на землю эту мертвую
репейников военных астры.

Уже спешат в потемках граждане,
не зная, что собравшись с силами,
строчит повестки всем и каждому
февраль лиловыми чернилами.

Уже хрустит походкой кадровой
пехота пороха и праха.
Пасьянсы мертвые раскладывает
и нить сучит слепая пряха.

***

Проговори: море. Еще раз:
море. Берега полоса.
Слышит ухо, и видит глаз,
и нестройно шумят голоса

живых и тех, кого уже нет,
делая вдох у скал,
вдруг понимаешь – крикнуть привет
грудная клетка узка.

Небесная твердь, и водная гладь,
и горизонта кольцо.
Смотри, как волны уходят вспять,

и на жизнь не сетуй за
то, что увидеть твое лицо
можно, только закрыв глаза.

***

Ветер снова несет в никуда
облаков кучевые одонья,
и трепещет поверхность пруда
под его ледяною ладонью.

Это пруд, это лист с желтизной,
здесь воды опускаются веки.
Это все остается со мной
и уходит куда-то навеки.

Кто-то пестрой листвою шуршит
и торопится следом за мною.
– Не спеши, – говорю, – не спеши...
Оглянусь – никого за спиною.
Made on
Tilda