Денис Липатов – поэт, прозаик. Родился в 1978 году в Нижнем Новгороде (тогда – Горьком), в 2001 году окончил инженерный физико-химический факультет Нижегородского Государственного Технического Университета им. Р.Е.Алексеева. Публикации в журналах: «Нева», «Континент», «День и Ночь», «Крещатик», «Волга», «Урал», «Звезда», «Интерпоэзия», «Новая Юность», и др. Автор книги стихов «Другое лето» (издательство «Литера», Нижний Новгород, 2015), книги рассказов «Науки юношей» (издательство «ДЕКОМ», Нижний Новгород, 2018).

МАУЗЕР И МАКАРОВ


Рассказ


1


Когда-то давно мы учились с Макаровым в одной школе. Даже в одном классе. Школа была не из самых важных. В просторечье ее называли даже «школой для дураков», хотя учились там вполне нормальные дети. Просто у школы не было никакого уклона: ни английского, ни французского, ни математического, ни даже, прости господи, литературного. Обычная десятилетка. Пока не пошла мода на эти самые уклоны, таких школ было большинство. Теперь же все старались пристроить детей в школы с уклонами, с какой-нибудь специализацией, думая, что это даст какие-то преимущества в будущем.
Как, впрочем, потом выяснилось, будущего у большинства не было вообще никакого, или оно было не особо разборчивым и благосклонным к таким детям, ничем почти не отличая их от других, т.е. от нас, не получивших никаких уклонов. Можно поэтому подумать, что с нами-то оно, это будущее, с самого начало было честным, не раздаривая пустых обещаний, не заманивая миражами блестящих перспектив, не вешая на уши лапшу о первом свободном поколении наконец-то свободной страны, о тех надеждах, которые на нас якобы возлагают, о том, как нам повезло, что все двери для нас открыты, что жизнь наша будет интересной и осмысленной.
Нет. Нам как будто сразу и предельно честно было заявлено, что ждут нас времена безрадостные и трудные, что никому не будут нужны ни наша молодость, ни наши способности, какими бы уникальными и выдающимися они не были, ни даже наши физические силы, и любое дело, к которому нам удастся во взрослой жизни пристроиться, вполне могло бы обойтись и без нас, а даже и лучше если без нас, а пристраивая нас, нам еще делают великое одолжение, а так – шли бы вы куда подальше.
Сообразно этому понятно, что нас могло ожидать: у мальчиков сначала служба в прогнившей от дедовщины армии, потом вереница лет бесполезного и монотонного труда на каких-нибудь издыхающих заводах, у девчонок – скороспелые и безрадостные свадьбы, словно тонущие в алкогольном угаре и злобном хмельном загуле, а потом так же – выматывающий копеечный труд, бесконечные семейные ссоры, пьянство мужей, детские болезни и подростковое хамство своих же отпрысков.
Собственно, так оно все и вышло с небольшими отклонениями: кто-то жил чуть побогаче, кто-то средненько, кто-то едва сводил концы с концами, но в целом никто не выбился выше определенного уровня достатка, не особо, надо сказать, и заоблачного.
Единственным счастливым исключением среди нас был как раз Макаров, про которого рассказывали невероятные вещи: перебрался в Москву, купил там квартиру, втерся к банкирам или к бандитам, или и к тем и другим одновременно, словом, стал большим, успешным человеком. Впрочем, все связи с нами он довольно быстро или потерял, или оборвал намеренно, и откуда мы все это могли про него знать, сейчас уже трудно припомнить. Кто-то что-то слышал, кто-то что-то видел, кто-то о чем-то догадывался. Поэтому известие, что Макаров вернулся в город и якобы даже собирается остаться здесь насовсем, вызвало некоторое удивление среди нас, если не сказать – волнение. Я, например, решился даже навестить старого приятеля. Признаюсь, не совсем бескорыстно: я был без работы и, понятное дело, с деньгами было туго. Не сказать, чтобы я сильно надеялся, но школьная дружба, как я думал, давала мне некоторые основания рассчитывать на помощь: может быть, предложит какую-нибудь работенку или подкинет немного деньжат. И то и другое было бы кстати: у наших занять было совсем не у кого.

2


Школьная наша дружба, начавшаяся в младших классах, к старшим, по правде сказать, хотя и не охладела вовсе, но заметно поостыла. Произошло это после очередных летних каникул, когда вернувшись в сентябре в школу, мы, после трех месяцев разлуки, едва узнавали друг друга: настолько сильно все переменились и повзрослели за лето. Такое узнавание, если не сказать опознавание, происходило, впрочем, после каждых летних каникул, но в тот год, оно было каким-то особенным, все как-то слишком долго друг к другу присматривались, едва ли не знакомились заново, словно опасаясь, что старые друзья стали за лето другими людьми. И то сказать: мы переходили в выпускной класс, и, значит, становились теперь самыми старшими в школе, поэтому все держали себя очень серьезно.
Перемены во внешнем облике у многих были разительны. Например, толстяк Жуков за лето вытянулся, избавился от прыщей, превратившись в смуглого стройного юношу, и теперь явно смущался удивленных и заинтересованных девчоночьих взглядов. Весельчак и неряха Такаджиев, явился аж в костюме-тройке, то есть кроме пиджака еще и в жилетке, и при галстуке, а вместо видавшей виды спортивной сумки держал в руке «дипломат». А, скажем, отличник Мишка Фридман, который до этого девять лет проходил в костюмчиках и галстучках, наоборот приперся в потертых джинсах и в джинсовой же куртке. Вместо сумки у него был такой же, как и у Такаджиева, «дипломат», только почему-то без ручки, поэтому держал его Фридман просто, зажав подмышкой. Агеев удивил «химией»: отрастил космы до плеч и выкрасил их в бескомпромиссный черный цвет, а под космами, в одном ухе заметили еще и кольцо. «Мрак, мрак, мрак!» – только и повторяла наша классная, разглядывая Агеева и сокрушенно качая головой. И было непонятно: в самом деле, она так уж поражена внешним видом ученика, или шутит: имя Агеева было – Марк. Толика Иванова узнали только по очкам: смешной и бесформенный тюфяк, вечная мишень для насмешек всего класса, за лето накачал серьезные мускулы, оформил настоящий атлетический торс и, хотя и было уже довольно прохладно, специально пришел в рубашке с короткими рукавами, очевидно, чтобы продемонстрировать нам свои достижения, что было тогда напрасной жертвой, поскольку атлетическая его фигура прекрасно была видна потом и в любой другой одежде. Очки на нем смотрелись теперь как-то даже нелепо и особенно трогательно, но без них он не мог. Но большинство ребят одеты были сообразно тогдашней «пацанской» моде, навязанной бесконечными «бандитскими» сериалами: короткие турецкие кожаные куртки, черные или коричневые, черные брюки, реже джинсы, черные туфли, черные же рубашки или водолазки. Вместо школьных сумок или портфелей – полиэтиленовые пакеты, иногда сложенные по формату книг и тетрадок. Пакеты допускались с разными цветными принтами. Почему-то это считалось стильным.
Девчонки тоже все переменились: повзрослели, похорошели, заневестились. Даже те, кто считались дурнушками, и те смотрелись сегодня красотками. Все были с какими-то взрослыми прическами, у всех какие-то сережечки в ушах, какие-то колечки на пальчиках, ни о каких косах или бантах, или там фартуках, разумеется, не шло уже и речи. В общем, было понятно, что с ними-то точно придется знакомиться заново, и учиться общаться уже как-то по-другому.
Но больше всех поразила тогда, конечно, Светка Маузер. Если все мы – и ребята, и девчонки – при всех переменах смотрелись все-таки подростками, словно были еще не уверены, уютно ли нам в этих новых образах, которые мы на себя примеряли, вполне ли нам они подходят, не рано ли влезли мы во взрослые шкуры, свои ли роли собрались играть, то Светка, очевидно, была вполне уверена уже и в себе, и в своем выборе. Это сразу почувствовалось и во взгляде, и в каждом ее движении, и даже в том, как она подошла к нам и, поздоровавшись сначала с девочками, а потом, едва кивнув и в нашу сторону, встала как-то поодаль, словно была и старше, и взрослее, и свободнее нас. Едва слышный шепот, словно легкий ветерок, пронесся по губам вокруг нее: настолько было необычным это ее появление.
Мы все еще продолжали посматривать на Светку и обсуждать ее вполголоса, не обращая внимания на то, что на крыльце школы, на самых верхних ступеньках, уже минут десять что-то говорит в микрофон директор, а все классы замерли в праздничных колоннах, с цветами и флажками, в ожидании завершения церемонии, когда в первых рядах началось какое-то копошение. Оказывается, все слова уже были сказаны, и директор собирался пригласить классы заходить в школу, но нужно было соблюсти еще одну традицию: первый звонок, когда старшеклассник несет на плече первоклашку, а та трезвонит в огромный колокольчик. Первоклашка и колокольчик были наготове, а вот про старшеклассника как-то не вспомнили. Это вызвало некоторое замешательство, и отрепетированная до последнего шага церемония застопорилась, будто актеры, десятилетиями зубрившие свои роли, вдруг начисто их позабывали. Учителя торопливо рыскали глазами поверх голов, выискивая кого-нибудь покрепче и поприличнее. Наконец Галактика – Галина Галактионовна – завуч по воспитательный работе, дородная такая женщина кустодиевского типа, и настоящая, а не по должности, хозяйка и самодержица школы – выхватила взглядом нашего Толика Иванова. Было видно, что она тоже помнила бесформенного и безобидного тюфяка, а сейчас приятно удивлена. Его быстренько вытолкали из толпы ей навстречу. Галактика бегло осмотрела его: в целом он ей подходил, единственный штрих, который она добавила – галстук-бабочка, невесть откуда взявшийся у нее, и который она зачем-то нацепила ему на шею. Теперь, в белой рубашке с короткими рукавами, обнажавшими мощные бицепсы, в черных брюках и в этой «бабочке» он стал совсем похож на крупье из казино или бармена, какими мы их видели в тех самых «бандитских» сериалах. Но, видимо, это было то, что надо. Немного не подходили сюда очки, и Галактика хотела было их сдернуть с него, но в последний момент передумала: еще, недотепа, оступится сослепу, да уронит ребенка. В общем, все было готово: в динамики врубили задорную «Учат в школе, учат в школе», Иванову посадили на плечо, будто живую куклу, всю в бантах первоклашку, ей сунули в руки колокольчик, она радостно затрезвонила, а Толик пошел по кругу, словно цирковая лошадь.
Странное чувство овладело мной в это мгновение: я вдруг понял, что участвую в этом незамысловатом фарсе последний раз в жизни, и вот так, изнутри никогда его больше не увижу. Чуть ли не ком застрял в горле, а сердце, чего уж совсем не ожидал от себя, будто сжалось от нелепой обиды: как же так, детство-то заканчивается! С тревогой огляделся я вокруг, опасаясь, не заметил ли кто из ребят постыдного моего волнения. Но, похоже, все мои одноклассники испытывали нечто подобное: парни были предельно серьезны, девчонки тайком смахивали платочками слезы – даже Светка Маузер, и та – всплакнула. Задорная песенка, оглушая, все еще неслась со всех сторон, но уже перебивалась глуховатым кашлем колокольчика, который становился все ближе: Толик Иванов со своей веселой пассажиркой повернул в нашу сторону.
Несмотря на солнечный день, было довольно прохладно, и когда Толик проходил мимо, стало заметно, что он уже основательно продрог, да и подустал: очки сползли набок, «бабочка» тоже куда-то съехала, а из носа предательски вытекала пребольшая прозрачная капля, словно вызревая на солнце, оставляя за собой тонкую «слюдяную» струйку. Наконец Галактика с очередного круга завернула его на крыльцо. Он взобрался по ступенькам на самый верх и обернулся лицом. Первоклашка все также радостно трезвонила в колокольчик у него на плече. И в этот самый момент, словно прощальный и насмешливый привет уходящего детства, ослепительно сверкнула в лучах сентябрьского солнца та самая «слюдяная» дорожка у Толика под носом.

3


Решиться-то я решился, но исполнить задуманное оказалось не так-то просто. Во-первых, я не знал ни теперешнего адреса Макарова, ни актуального номера телефона. А даже если бы и знал – не свалишься же вот так, как снег на голову, без предупреждения. Во-вторых, столько лет все-таки прошло, и образовалась некоторая дистанция, и, насколько я догадывался, не только в социальном, а просто в человеческом отношении. Словом, одному было соваться не с руки. И мне пришла в голову мысль собрать компанию: устроить, так сказать, встречу одноклассников, под предлогом, что вот нашли старого друга, которого давно потеряли. Да и потом, возможно, кто-то из ребят как раз и знал нужный мне адрес и номер телефона?
В общем, выбрав время, я принялся обзванивать старых приятелей. Но здесь меня ждало разочарование: Такаджиев и Фридман, например, наотрез отказались. Такаджиев, как всегда с шуточками, а Фридман почему-то наоборот, как-то нервно и даже озлобленно, впрочем, и тот и другой были бы не против встретиться, но только без Макарова. Странно. Жуков с трудом узнал и вспомнил меня самого, но было понятно, что прикидывается. Да и черт с ним! Еще двое уклонились под какими-то надуманными предлогами, а Агеев и Масленников вообще, оказывается, умерли. А мы и не знали. Агеев уже года полтора, а Вадик – еще и года не прошло. Про Вадика удалось узнать, что от передоза. Хера себе, новости. Перезвонил Такаджиеву и Фридману – они тоже не знали. Такаджиев сказал, правда, что догадывался, что Вадик «сел» на наркоту, были «звоночки». Буркевиц тоже наотрез отказался, и тоже как-то недобро. Хотя, ему и не надо было бы звонить, у них с Макаровым еще тогда конфликт был, и не шуточный. А вот про Агеева и Масленникова он, наоборот, знал, даже на похоронах был у обоих. Словом, не складывалась компания. Адреса и телефона тоже никто не подсказал.
Не подвел только Толик Иванов. Выслушав меня, он согласился, что да, вот так, без предупреждения – здравствуйте, я ваша тетя – соваться и правда не следует. Надо бы предварительно позвонить и договориться. И лучше всего даже не самому Макарову, а Светке Маузер.
– Кому, кому? – удивился я не на шутку.
– Светке, – спокойно ответил Толик, – Маузер. Она у него теперь что-то вроде секретаря, организует его сообщение с внешним миром, – добавил он, усмехнувшись, и вслед за этим в трубке послышался какой-то приглушенный скрип: видимо Толик, зажав трубку между ухом и плечом, освободившимися руками протирал очки.
– Ты в своем уме? – не выдержал я, – Я Макарову-то, старому другу, вот так запросто позвонить не могу, считаю, что неудобно, невежливо, а ты мне предлагаешь Светке Маузер звонить, с которой мы за все десять лет ни разу даже и не поговорили толком.
– А я и не предлагаю, – также спокойно ответил Толик, – Она сама тебе позвонит.
– Кто?
– Ты что, тупой? Светка, – скрип в трубке прекратился, и Толик опять водрузил очки на нос, – Маузер.
– А как она… – «узнает мой номер телефона» хотел сказать я, но Толик не дал мне договорить, тяжело вздохнув и, наверное, закатив глаза, и вздох этот означал: и правда, тупой.
– Ладно, короче, жди звонка. Завтра-послезавтра, – сказал он и повесил трубку.
Интересное кино, подумал я. Ну ладно, она там, у Макарова что-то вроде секретаря, а ты-то – у нее что ли?
Но ни завтра, ни послезавтра Светка, конечно, не позвонила, а позвонил опять Толик, и в тот же день, часа через два после предыдущего разговора:
– В эту пятницу, в «Синем коте» на Малой Ямской, – сообщил он, – Часам к десяти подгребай. – И почему-то опять послышался тот самый скрип салфетки или какой-то ткани о стекло. Опять что ли очки протирает? Что-то быстро они у него запотевают.
– Вечера?
– Ну не утра же, – вздохнул Толик, даже безнадежнее, чем в прошлый раз. – Да, и не зови никого больше, – добавил он серьезно, – Кого надо, Макар сам пригласит.
Мне почему-то представилось, что в этот момент у Толика, как в детстве, вытекла из ноздри сопля, и он, шмыгнув носом, втянул ее обратно.
– Вы что там, в шпионов не наигрались? – крикнул я, захохотав, в трубку.
Но Толик меня уже не слышал: длинный гудок зуммера заныл в ухо.
Я задумался. «Синий кот», «Синий кот»… место было известное, с репутацией, но не совсем безопасное. Что называется: «только для своих». В эту пятницу… вторник, среда, четверг… через три дня, значит. Что у них там за дела, в «Синем коте»? Но самое интересное было даже не это, а то, что эти трое, Толик, Светка и Макаров, оказывается, как-то связаны. Надо же. Никогда бы не подумал.

4


Сказать, что я был удивлен, – ничего не сказать. Ну ладно, Маузер и Макаров как-то снюхались. У них и правда в последний год в школе была какая-то мутная история. Но Толик-то к ним каким боком пристал? Тогда всем очень быстро стало ясно, что, несмотря на все свои мускулы, он так и остался прежним «тюфяком» – неуклюжим и, в принципе, безобидным увальнем, – и шуточки в его адрес продолжились, иногда и довольно злые. Особенно старался Вадик Масленников, которому очень уж хотелось вывести Толика из себя. Сам щуплый и хилый, если не сказать «дохлый», он, видимо, хотел показать, что вот эти бицепсы Толика ничего не стоят, если сам по себе человек не соответствует фактуре, а тюфяк тюфяком и сопля соплей. Но все было напрасно: Толик или не обращал внимания, или лениво отмахивался от Вадика, как медведь от назойливой моськи, – ничто не могло его пронять и разозлить: ни обидные словечки, ни мелкие пакости, вроде бумажки с какой-нибудь похабной глупостью, приклеенной ему на спину жвачкой, ни оскорбительные подзатыльники, которые Вадик иногда походя отвешивал ему, когда, например, его вызывали к доске, и он со своей «камчатки» проходил мимо Толика, который из-за плохого зрения с первого класса так и сидел за первой партой.
Закончилось все это довольно неожиданно, к исходу первой четверти, то есть в конце октября, когда после очередной безобразной выходки Вадика, стоившей Толику разбитых очков, Буркевиц и Фридман объявили Толику, что так больше продолжаться не может, и он, в конце концов, должен постоять за себя. Толик растерянно хлопал глазами, не понимая, чего от него хотят. Ему объяснили. Он поморщился, как от зубной боли, и попытался сказать, что сегодня-то он точно не сможет, так как без очков ничего толком и не видит уже на расстоянии вытянутой руки. Так, одни какие-то размытые пятна. На что Буркевиц резонно заметил, что в драке очки все равно пришлось бы снять, так что эта отговорка не принимается, а зануда Фридман объяснил Толику, что без очков ему будет даже проще, поскольку чисто психологически очень трудно ударить человека по лицу, пусть и такого гадкого, как Вадик, особенно если раньше никогда этого не делал. А если видишь пред собой не лицо, а какое-то пятно, да еще и размытое – так лупи себе на здоровье со всей дури. В пятно-то.
– Ну, тогда ладно, – обреченно вздохнул Толик, старательно втянув обратно вытекшую соплю и кося куда-то в сторону.
Противоположная сторона приняла вызов с восторгом. Вадик хорохорился, как будто ему предстоял бой за звание чемпиона и на оставшихся уроках все время пытался показывать Толику какие-то угрожающие и оскорбительные жесты, перед этим швырнув в него чем-нибудь со своей «камчатки» – скомканной бумагой или какой-нибудь тряпкой – чтобы тот обернулся.
– Да угомонись ты, макака, – не выдержал, наконец, Такаджиев, сидевший с ним за одной партой, – Он же оттуда без очков все равно ни хера не видит.
Толик, и правда, поначалу оборачивался, когда комок бумаги прилетал ему в макушку и бестолково щурился по сторонам, а потом перестал и оборачиваться.
После уроков, как и договаривались, собрались за школой, на «черном дворе», на небольшой полянке, среди зарослей обглоданной уже осенними дождями сирени. Здесь нас могли бы увидеть разве что повара из кухни, да и то, если бы специально высматривали, что там у нас происходит.
Поглазеть на драку пришел весь класс.
Здесь надо сказать, что Масленников и Иванов представляли, скажем так, две группировки, сложившиеся к тому времени в нашем классе и, разумеется, соперничающие – «коренных» и «мажоров». «Коренными» были мы, те, кто учились здесь с самого начала, с первого класса. Главными были Макаров и, как мне хотелось думать, я. Такаджиев, Масленников, Жуков, Агеев – тоже были «коренные». Толик Иванов по своему характеру тяготел к «мажорам», хотя по факту был «коренным». Агеева же «исключили» из «коренных» после его выходки с «химией», а уж кольцо в ухе вообще не могли простить. Но он не особо и расстраивался. Лидерами же «мажоров» были, разумеется, Буркевиц и Фридман. Считалось, что «мажоры» пришлые, хотя, на самом деле, пришлыми в чистом виде были только Буркевиц, который перевелся в нашу школу в пятом или шестом классе и еще двое, которых уже плохо помню, и которые пришли к нам даже позже Буркевица. Мишка Фридман в свое время по каким-то причинам перевелся из параллельного класса, а так, по сути, тоже был «коренным».
Сообразно этому разделению мы и здесь, за школой, разделились на две «команды». Каждая стояла позади своего представителя, как бы выдвигая его и подбадривая: мы за Масленниковым, «мажоры» – за Толиком. Только девчонки никак не разделились и не принимали ни чьей стороны, образуя, таким образом, некую третью силу.
Но все-таки… все-таки, несмотря на все эти условности и разделения, симпатии всего класса невольно были на стороне добродушного Толика. Всем хотелось, чтобы он уже врезал Масленникову, как следует. Даже нам. Вадик это чувствовал и злился. И мне, например, стало даже немного страшновато за Иванова: я вдруг понял, что Масленников настроен всерьез и беспощадно, а если его не остановить, то он вообще может забить Толика чуть не до смерти. И, похоже, не я один заметил озверение Вадика и испытывал беспокойство. Буркевиц и Фридман, кажется, тоже уже пожалели, что подбивали Толика на подвиги и втравили его в это дело. Во всяком случае, Буркевиц счел даже возможным подойти к Макарову и что-то шепнуть ему на ухо. Макаров спокойно выслушал его, но ничего не ответил, даже не взглянул на него, а, только смачно сплюнув себе под ноги, крикнул Вадику и Толику:
– Не томите, черти! Погнали уже!
И в ту же секунду Вадик набросился на Иванова и стал месить его кулаками по лицу, буквально размазывая по нему кровавые сопли. Толик слепошаро озирался, не пытаясь даже уклоняться или закрываться от ударов, просто, видимо, не понимая, откуда ему прилетает. Было больно смотреть, как вокруг этой горы мускулов прыгает бесноватый, мелкий Вадик и безнаказанно, куда может дотянуться, лупит ему по лицу.
Буркевиц и Фридман не выдержали и хотели уже вмешаться, но Макаров решительно остановил Буркевица, просто заступив ему дорогу и сунув под нос кулак, а на Фридмане, обхватив ему сзади руки и не давая двигаться, повис ловкий, как обезьяна Такаджиев, неведомо как оказавшийся среди «мажоров». В этот момент все невольно отвлеклись на них, а когда вновь посмотрели на Масленникова и Иванова, то увидели такую картину: Вадик неподвижно лежал на земле, а исполин Толик, возвышаясь над ним, так же слепошаро, как до этого озирался, молотил кулачищами воздух. Оказывается в тот самый момент, когда никто не смотрел на них, Толик выхватил, наконец, «размытое пятно» перед собой и, выкинув вперед огромный, словно гиря, кулачище и с первого же удара отправил Вадика в нокаут.
Все изумленно затихли. Такаджиев оставил Фридмана и, подойдя к неподвижному Масленникову, склонился над ним. Все это время Толик, как заведенный, молча и методично молотил кулаками воздух во все стороны.
– Что, Вадя, репка? – спросил Такаджиев Масленникова, ехидно улыбаясь.
В это время Масленников зашевелился и, схватившись за нос, проговорил заплетающимся языком, словно приходящий в себя пьяница:
– Нос! Сука, нос!
Такаджиев осторожно попробовал пальцами нос Вадика. Вадик истошно завопил, и Такаджиев одернул руку, словно от кипятка. Нос был сломан.
– Убью, сука, убью! – вопил Вадик, впрочем, все еще, будучи не в силах встать на ноги.
Здесь произошел еще один забавный эпизод: поднимаясь от Вадика, Такаджиев чуть было не угодил под мощный, словно удар молота, кулак Иванова – тот, оказывается, все это время продолжал молотить по воздуху. Буквально в последний момент, заметив боковым зрением летящий в него кулачище, Такаджиев успел присесть и тот просвистел над ним, словно поршень какой-то смертоносной машины.
– Эй, Урри, где у него кнопка? – крикнул Такаджиев Фридману, изобразив испуг.
Весь класс грохнул раскатами хохота. Даже Толик, услышав этот всеобщее ржание, – иначе не скажешь – понял, что драка, видимо, закончена, и он вышел победителем. Тяжело вздохнув, он остановился, и стоял теперь над Вадиком, опустив руки. Мы с Такаджиевым, под все еще не утихающий веселый гогот одноклассников, оттащили несчастного Вадика. Буркевиц и Фридман поздравляли Толика с победой, за ними бросились поздравлять и все остальные, ну, кроме нас, разумеется, хотя в душе мы тоже были за него рады. Потом девочки сообразили, что Толика надо элементарно проводить до дома, а то он еще под машину попадет сослепу, и те, которым было с ним по пути, увели его. Остальные, отсмеявшись, стали тоже потихоньку расходиться. А у меня все не шел из головы тот восхищенный взгляд Макарова, каким он смотрел на молотящего своими кулачищами воздух Толика и на то, что он сделал с первого удара с бедным Вадиком. Разумеется, у меня не хватило тогда смелости признаться самому себе, но с моей стороны это была самая настоящая ревность.

5


Надо ли говорить, что оставшиеся дни до встречи в «Синем коте» я, постоянно думая о ней, невольно вспоминал и школу, и все с нею связанное: учителей, одноклассников, ребят из параллельных классов, первые влюбленности, первые серьезные дружбы и ссоры, наши дворовые и школьные компании, первые дискотеки в школьном подвальчике, дерзкие и шальные походы на такие же дискотеки в соседние школы, что подчас было связано с довольно серьезным риском, понятно почему. Первая рюмка вина, первая сигарета, первый танец с девушкой, когда впервые набрался смелости и пригласил ее, или то ошеломление, когда впервые пригласили тебя, и пригласила именно та девушка, которая тебе больше всех нравилась, и к которой никогда бы сам и не подошел, потому что она старше на два класса, в следующем году у них выпускной, а она вот именно тебя и выбрала, подошла к тебе, когда объявили «белый танец», а ты, как дурак, не знаешь, что и сказать, и так молча и протоптались все пять минут под Таниту Тикарам. А теперь даже имя ее позабыл. Кажется, Зина?.. Или нет – Катя. Сергеева? Да не важно. Помню только, что года через два после выпуска, кто-то рассказывал про нее, что перебралась на ПМЖ в Минск. Почему именно в Минск? Причем здесь Минск?
И вот, перебирая все эти воспоминания, словно старые пожелтевшие снимки, я с удивлением поймал себя на том, что не испытываю какого-то особого тепла или приличествующих моменту лирической грусти и сожаления по поводу ушедшего детства и перебесившейся юности. Что-то вызывало улыбку, что-то досаду, что-то даже отвращение и стыд, но в целом общее свое отношение могу выразить таким словом, как равнодушие. Именно равнодушие. Ни разу, ни на полсекунды, не мелькнуло у меня мысли: ах, если бы вернуть те годы! Ну их к черту, те годы! Ну их к черту.
Да и в самом деле, ну что уж такого ценного и замечательного там было, кроме самой юности? Кого, например, с благодарностью нам вспомнить? Учителей? Оставим эти благодарности для фальшивой патоки официальных торжеств и юбилеев. А так, строго говоря, за что их благодарить? Что они нам дали? Что они могли дать, имея взамен нищенские зарплаты и дикие нагрузки чуть ли не по двенадцать часов в день? Работу свою они ненавидели, нас, я думаю, тоже. Мы, конечно, тоже были хороши, те еще детки. «Детки из клетки». Не за что нас было особо любить, но и наплевательского отношения мы все-таки не заслуживали. В общем, к черту! К черту все это вспоминать и ворошить: с обеих сторон неоплатные счета. Вчистую этот суд никому не выиграть.
В таких вот невеселых размышлениях добрался я в пятницу до «Синего кота». Несмотря на пятничный вечер и призывно мигавшую неоновым светом вывеску, изображавшую кошачью морду, внутри, судя по всему, было безлюдно. Во всяком случае, ступеньки, ведущие в полуподвальчик, где и располагалось кафе, не были расчищены от снега, и ничьих следов на снегу тоже не было заметно. Уже это само по себе было странно и немного настораживало. Выждав минут десять до условленного часа, я спустился вниз и потянул на себя чугунное кольцо массивной двери. Она не поддалась. Потоптавшись немного тут же, внизу, я поднялся обратно наверх, закурил, и тут дверь внизу приоткрылась. Чья-то тень мелькнула в проеме, потом кто-то высунулся, посмотрел наверх, и кивком головы пригласил меня заходить. Бросив недокуренную сигарету, я снова стал спускаться вниз. И здесь, на пятой или шестой ступеньке я поскользнулся и, упав, пребольно ударился копчиком и затылком. В глазах потемнело. На какое-то время мне показалось, что я больше не встану, во всяком случае, не смогу сделать это самостоятельно, а сознание вот-вот покинет меня. «И правда опасное место», – успел подумать я и в самом деле потерял сознание.
Очнулся я уже внизу, за барной стойкой. Затылок был словно залит свинцом, перед глазами все плыло, голова гудела, а любое движение отзывалось такой болью и в голове, – особенно в переносице, словно туда забивали гвоздь, – и в спине, что лучше было застыть и не двигаться. Оглядевшись, я увидел, что сижу на высоком барном стуле, кроме меня за барной стойкой с гостевой стороны – никого, а напротив меня стоит, ухмыляясь, мой старый школьный приятель Толя Иванов, в белой с короткими рукавами рубашке, в черном галстуке-бабочке, совсем как тогда, на нашем последнем «первом сентября», когда он нес первоклашку с колокольчиком. Будто он эту «бабочку» с тех пор и носил не снимая. Единственное, чего ему не хватало, чтобы сходство было полным – очки.
– Где очки? – спросил я вместо приветствия, и понял, что и говорение причиняет мне невыносимую боль, будто голова у меня полая, вроде колокола, а слова извлекаются ударом языка о стенки, и долго потом еще звучат внутри гулким эхом.
– Линзы, – ответил Толик, и, поставив высокий бокал, который он протирал полотенцем, к десятку таких же, уже чистых, взял следующий.
Тут только я сообразил, что тот скрип салфетки или ткани о стекло, который я слышал в трубке во время телефонных переговоров с Толиком, происходил вовсе не от протирания им своих запотевших очков, а от протирания вот этих самых бокалов и фужеров, здесь, в «Синем коте». Выходит, Толик – бармен. Боже мой, как же болит голова!.. А этот галстук-бабочка, точно такой же, как и тогда в школе, и получается будто Галактика, нацепив его тогда Толику на шею, невольно выбрала ему и судьбу, и профессию. Забавно. Даже не просто забавно, а смешно. Интересно, сам Толик когда-нибудь задумывался об этом? Ох, боже ты мой, голова, голова! Бедная моя голова! Как же она болит! Вышагивал тогда, сука, важный такой, еще кукла эта на плече с колокольчиком. И вот, на тебе, довышагивался, дорос к сорока с лишним годам до бармена, «чего изволите», «эй, человек!», на чаевые, поди, облизывается… Просто умопомрачительная карьера. Сложилась жизнь, ничего не скажешь. Обзавидуешься. Знала бы та же Галактика. Ох, боже, голова… Да что же это такое… Еще и тошнит… Не иначе сотрясение…
– Так, значит, Толя, ты теперь бармен? – спросил я и снова почувствовал, что при каждом слове, изнутри головы будто бьют молотом по стенкам.
– Бармен, бармен, – ответил Толик, продолжая непонятно чему ухмыляться, ставя очередной бокал к чистым и беря следующий.
– Налей мне тогда водки, что ли, раз ты, сука, бармен, а то я сдохну сейчас! – простонал я, обхватив голову руками: тошнота накатывала волна за волной, а могучий молотобоец внутри головы продолжал неутомимо сокрушать все вокруг, словно рвался на свободу.
– Тебе сейчас не это нужно, – сказал Толик и опять ухмыльнулся. – От алкашки только хуже будет. Мы тебя кое-чем другим полечим.
Тут он отодвинул в разные стороны и чистые и грязные бокалы, насухо вытер полотенцем столешницу перед собой, а затем извлек из нагрудного кармана своей белоснежной рубашки маленький прозрачный пакетик с таким же белоснежным порошком. Ехидно посмотрев на меня, он аккуратно вскрыл пакетик и высыпал часть порошка на столешницу. Затем из другого кармана, на другой стороне груди он достал еще один пакетик, правда меньшего размера и на этот раз бумажный, сложенный конвертиком, похожий на те, в которых во времена нашего детства продавали антигриппин в аптеках. Внутри конвертика тоже оказался порошок, тоже белый, только кристаллы его были крупнее, хорошо различимы. Мне вообще с первого взгляда показалось, что это был обычный сахарный песок, но в отличие от сахара эти кристаллы имели голубоватый оттенок, были абсолютно прозрачны и при ближайшем рассмотрении, скорее напоминали толченое стекло. Этих кристаллов Толик отсыпал совсем малую часть, а конвертик вновь аккуратно сложил и спрятал в карман. Далее он равномерно смешал две кучки, используя для этого обычную пластиковую банковскую карту.
– Эксклюзивная авторская мешка, – подмигнул мне Толик. – Специальное предложение для ВИП-персон, личных гостей и друзей детства «Синего кота». В составе общего меню не предлагается.
– Что это? – спросил я, в принципе уже догадываясь, что это.
– Это он, это он, «аргентинский почтальон»! – радостно пропел Толик. – Смотри и запоминай: показываю один раз.
Здесь он все той же банковской карточкой аккуратно разделил получившуюся горку порошка на четыре «дорожки», затем взял из стакана коктейльную трубочку, разрезал ее на две части, одну половинку отдал мне, а вторую стал пристраивать себе в ноздрю, склонившись над одной из «дорожек». Втянув ее за пару секунд, он выпрямился и секунд на десять замер с закрытыми глазами.
– Вадик Масленников от этого умер. Знаешь? – спросил я.
– Вадик был дурак и нищеброд, Баян Ширянов, – ответил Толик, не открывая глаз. – Гонял по вене всякую гадость, «запускал дельфинов стаю». А у нас – культура потребления, европейский формат и никаких тебе пробитых вен.
Тут он открыл глаза, и они у него блестели.
– Ну, чего смотришь? – спросил он весело. – Не парьтесь, девушка, «коктейль» за счет заведения!
– Я тебе дам «девушка»! – огрызнулся я и, нацелившись на другую «дорожку», тоже потянул свою трубку в ноздрю.
Это простейшее движение вызвало новый прилив тошноты, а попытка склониться над столешницей отозвалась такой болью в затылке, словно там орудовал уже не один молотобоец, а целая бригада. Причем – все ударники и стахановцы, мать их! Превозмогая боль, «приземлился» я уже практически «на автопилоте» и, втянув воздух, сам удивился тому, как быстро и аккуратно исчезла «дорожка» в моей трубочке.
– Ого, – оценил Толик. – Да вы, дорогуша, просто маэстро изящных искусств. Низший пилотаж, одним словом, а целку из себя строил, – и одобрительно похлопал меня по плечу через барную стойку.
Я же почувствовал, что снова теряю сознание или близок к тому, во всяком случае, какой-то синий ледяной туман будто окутал меня, и в этом тумане мне опять привиделась Галактика, которая шла к нашему классу, выстроившемуся на покрытой изморозью лужайке перед школой, а в руке у нее была целая связка этих самых галстуков-бабочек, которые она, видимо, намеревалась нам раздать. Мы же, поняв ее намерения, бросились от нее в рассыпную. И только мне почему-то не удается убежать, и вот уже цепкая ее рука хватает меня за локоть, и непонятно как, уже и галстук-бабочка оказывается у меня на шее.
– Мама! – только и успеваю прокричать я и роняю голову на барную стойку.

6


– Агеев, между прочим, сразу тогда сказал, что это Макаров. – Подытожил Толик видимо давно уже начатый разговор и поправил сползающие очки.
– Чего? Ты о чем? – не врубился я.
– Да все о том же! Ты что ли под кайфом до сих пор?
Тут только я заметил, что из-за барной стойки мы с Толиком переместились за стол в глубине зала. И, судя по тому, что я увидел на этом столе, произошло это тоже не вот только что: белый порошок, словно мука или пудра был рассыпан по всему столу – где-то он был собран в горочки, где-то уже разделен на равные аккуратные «дорожки», где-то был насыпан ровным тонким слоем. Тут и там валялись обрезки коктейльных трубочек. Посередине стояла хрустальная пепельница в виде туфельки, полная доверху пепла и окурков, несколько открытых пачек сигарет лежали тут же. Кроме нас двоих, в кафе по прежнему никого не было.
Эффект от порошка, предсказанный Толиком, превзошел, конечно, все ожидания: ледяной туман полностью заморозил головную боль и неугомонных молотобойцев, тошнота накатывавшая волнами, тоже отступила. Казалось, что глаза у меня покрылись изнутри инеем, и теперь на них, как на окнах в мороз, образовались замысловатые узоры. Вместе с тем во всем остальном теле чувствовалась необычайная легкость, будто его вовсе не было.
– Агеев, говорю, сразу догадался, что это Макаров, – опять повторил Толик, словно эхо.
– Стоп, Иванов. Тормози, – прервал я его, – Во-первых, почему снова очки?
– Ты уже спрашивал, – устало вздохнул Толик, но появление очков никак не объяснил.
– Хорошо. Тогда, во-вторых…
– Да пошел ты! – обиделся Толик, видимо на то, что его не слушали, и, развернувшись вполоборота, принялся молча формировать новые аккуратные «дорожки», словно уже готовых ему было не достаточно.
– Подумаешь, какие мы ранимые, – фыркнул я и закурил. – Да и черт с тобой!
Табачный дым смешался с ледяным туманом.
На самом деле я, конечно, и слушал и слышал Толика, но из-за порошка или из-за этого ледяного тумана, который образовался в голове после его употребления, возник еще один странный эффект: звук не поспевал за изображением. Да и сотрясение все-таки не шутка. Ладно, черт с ними, с очками, наверное, глаза от линз устают. А вот что он там говорил про Агеева с Макаровым, о чем там догадался Агеев? Значит, мы все-таки свернули и на эту дорожку, стали вспоминать школу и разные истории из той нашей школьной жизни, и, похоже, Толик рассказывал какую-то, которой я почему-то не знал, или свою версию какой-то известной нам обоим истории. Но вот, как и когда мы от барной стойки перешли к столу, это была и правда – загадка. Этого, я хоть убей, не помнил. Толика вот, размахивающего руками, помнил; веселую его рожу – помнил, как он снова сыпал порошок и разделял его на дорожки – помнил, как вынимал линзы из глаз и прятал их в специальный футлярчик – помнил, а вот как переходили от барной стойки сюда, к столу – нет, не помнил.
Толик между тем втянул в себя еще одну «дорожку», поелозил ноздрями, утрамбовывая порошок, опять замер секунд на десять с закрытыми глазами, а потом сказал:
– Вот. А свалили тогда все на Буркевица.
– Ах, вот ты о чем… – догадался я, тоже припомнив ту мерзкую историю.
– Ну наконец-то! Спасибо, что вы снова с нами!
– Слушай, Иванов, с какого хера мы вообще об этом говорим, зачем все это вспоминать?
– Да я не знаю, с какого хера и зачем вспоминать! Ты же сам этот разговор начал, сам всю дорогу допытывался, как там Макаров и Маузер снюхались, вот: получите – распишитесь.
– Я?
– Ну а кто же?
– Слушай, ну их всех к черту! Давай лучше накатим по сто пятьдесят, а то эта твоя мука уже вот где!
– Я на работе не пью, а ты можешь, конечно, хотя не советую, можно и инсульт словить – сказал Толик и потянулся за невесть откуда взявшейся на столе бутылкой виски и стаканом со льдом.
– Валяй, – пододвинул он мне полный стакан.
Что ж, я употребил и это и, после недолгого молчания, попытался перевести разговор на другие рельсы. Но очень скоро выяснилось, что кроме как о школе, поговорить нам особенно и не о чем. А то, что происходило в нашей жизни теперь, было, почему то, не очень интересно ни мне, ни ему. Или потому, что ничего собственно и не происходило, или потому, что с разными вариациями происходило у всех примерно одно и то же: ежедневные крысиные бега по добыванию денег, выматывающая рутина, взрослеющие дети, которые уже начинали презирать нас, своих родителей, так же, впрочем, как и мы в их возрасте презирали своих, первые «звоночки» от тех болезней, что еще совсем недавно казались такими стариковскими и такими далекими, что до них, еще неизвестно, доживешь ли, а вот, поди ж ты – дожили. Грядущая старость, в конце концов. Все это было настолько скучно и предсказуемо, что говорить об этом не имело смысла. В разговорах о школе тоже не было большого смысла, но они были хотя бы интересны. Интересны, хотя бы тем, что многое помнилось по разному. К моему удивлению Толик, например, совсем не помнил того эпизода с «бабочкой» и первоклашкой, того, что это ему доверили тогда нести ее. По-моему такое трудно забыть, а он вот не помнил. Драку с Вадиком он помнил, конечно, но больше помнил не саму драку, не из-за чего она вообще состоялась, а то, как после нее девчонки провожали его до дома, и как он тогда обалдел от их внимания, от такого его количества, от того обожания и восхищения, которым они окружили его, как сам он влюбился тогда во всех сразу, даром, что толком никого и не видел, как был тогда счастлив, и казалось ему, что уже наступила весна, хотя был еще только октябрь. Нафантазировал, конечно, того чего и не было наверняка на самом деле: как он там потом с кем-то из них целовался в подъезде. Ну, дай Бог. Может, и было. А вот с Буркевицем история и впрямь паскудная вышла. Он, конечно, и сам отчасти виноват был: угораздило его тогда в Светку Маузер «втюхаться». Ну, ладно, там Макаров с ума сошел: они подходили друг другу, но Буркевиц-то куда влез? А она-то их обоих ввиду имела. Макаров бесился, Буркевиц страдал. А ее почти каждое утро к школе на машине привозили, на «гелендвагене» таком черном, ну не до самой прям школы, чуть поодаль, на другой стороне улицы высаживали, чтоб совсем уж глаза не мозолить, но все же знали. Словом, жила уже девушка вполне себе взрослой жизнью, а тут эти два клоуна: один бандит недоделанный, во всяком случае, с замашками, а другой вообще задрот и «ботаник», хотя и себе на уме, неформальный лидер, блядь. Нет, по части неформалов, у нас, конечно, Марк Агеев проходил: серьга в ухе, космы до плеч и все такое, на Марку-то все пофиг было, плевать он хотел на нас и на лидерство между нами, а вот Буркевиц нет, тот стремился, выделывался. Макаров мог бы, конечно, отвадить его, в легкую, что называется, но распускать руки было как-то глупо: она же никому авансов не раздавала – ни тому, ни другому. Светку все это забавляло, и веселилась она от души. Откровенно посылая обоих, давая понять – да что там «давая понять», – чуть ли не прямым текстом в глаза и тому и другому заявив, что они для нее «еще маленькие», она вздумала, чтобы, значит еще больше поиздеваться над ними, позаигрывать с Марком Агеевым. Ну как позаигрывать, то подсядет к нему на переменке и о чем-то расспрашивает, то при всех, чтоб все слышали, Мариком назовет – «Марик, не проводишь меня сегодня?» – то еще что-то. Макаров, тот скрипел зубами так, что чуть не искрил, а Буркевиц вообще стишки начал сочинять. Тоже мне, Пьеро. Марик, надо сказать, на все эти уловки не велся и слюни не распускал. На предложение проводить, он, например, так же громко и довольно ехидно поинтересовался у Светки, «а что, разве за ней сегодня не заедут». Впрочем, после школы, заезжали за ней как раз редко, чаще привозили утром. Неизвестно, чем бы завершилась вся эта колхозная «Санта-Барбара», если бы все шло своим чередом, но однажды утром случилась катастрофа…
В класс в то утро все заходили не как обычно – шумно здороваясь, весело рассаживаясь за парты, с разными шуточками-прибауточками, – а наоборот, тихо, словно озираясь, словно выжидая чего-то, не понимая, известно ли уже, все ли уже видели, и как на это реагировать. Некоторые, переглядывались многозначительно, впрочем, едва сдерживая ехидные улыбочки, стараясь, конечно, чтобы ни Макаров, ни Буркевиц их не заметили. Девчонки старались быть невозмутимыми и непроницаемыми и не смотреть на нас, но между собой все же, нет-нет, да и зацепятся глазками, и было видно, что им тоже трудно иногда сдерживать свои озорные улыбочки. Наконец явились один за другим Макаров и Буркевиц. Макаров был настолько зол, что сидевший с ним за одной партой Жуков предпочел пересесть пока на свободное место кого-то из заболевших. На Буркевица вообще было невозможно смотреть: выглядел он так, словно у него в один момент умерли все родственники. Все, затаив дыхание, ждали Маузер. И вот тут воспоминания рознились: мне помнилось, что Светка пришла уже после звонка, когда Галактика, как ни в чем ни бывало, начала урок, правда с какой-то подчеркнутой строгостью и холодностью, едва ли не с презрением, а Толик уверял, что она в тот день так и не появлялась. А я помнил, что вошла она с каменным лицом, не поздоровавшись с учителем, не спросив разрешения войти в класс, как это было принято, если ученик опоздал, а сразу же прошла на свое место и с этим же каменным лицом просидела почти весь урок, но все же не выдержала, и минут за пять до звонка, вся в слезах, так же не спросив разрешения, встала и ушла. И Галактика, что удивительно, не сделала ей замечаний ни в первый раз, ни сейчас, когда она уходила. Толик же уверял, что ничего подобного, что Светка не приходила тогда ни в этот день, ни на следующий, и на третий день ее тоже не было, а заявилась она уже только в понедельник, и вела себя так, будто ничего и не случилось или все уже закончилось, хотя ничего еще на самом деле не закончилось.
Совпадали наши воспоминания только в одном: едва дождавшись большой перемены, все мы ринулись на улицу, во двор, не веря, неужели надпись, которую мы видели утром, еще на месте? Она была на месте. Она была там еще почти неделю. И даже, когда ее закрасили, она еще долго угадывалась. На глухой стене спортзала, которая выходила как раз на улицу, по которой многие из нас и приходили в школу, и по которой «гелендваген» привозил и Светку, аршинными буквами, зеленой краской по желтому было выведено: «Маузер – шлюха!»

7


– Знаешь, – сказал Толик, тоже наливая себе стакан виски, – мне иногда кажется, что ничего этого на самом деле не было…
– Ты же не пьешь на работе? – напомнил я.
– А моя смена закончилась, – сказал он и посмотрел на часы. – Да, закончилась. Уже минут пятнадцать как. Так вот, ничего этого на самом деле не было.
– Как так? – спросил я, даже не удивившись, не придав этому бреду никакого значения, а просто, чтобы поддержать разговор.
Мы глухо «чокнулись» и выпили.
– А вот так, – ухмыльнулся Толик и посмотрел на меня сквозь толстые стенки пустого стакана. – Все это было, вернее, есть только в нашем с тобой воображении, вернее, только в моем или только в твоем. А на самом-то деле, нет вообще ничего, вот совсем, кроме этого кабака с кирпичными стенами, а там, за этими стенами, вокруг них – черная пустота, ледяной космос, и ничего-то мы не можем этому космосу, этой пустоте сообщить, кроме того, что Маузер – шлюха. Представляешь, – засмеялся Толик, – огромная вселенная, галактика, – тут он мне подмигнул, – черная, пустая, холодная, и посреди нее огромными зелеными буквами оставлено сообщение – неизвестно кому и неизвестно кем: «Маузер – шлюха!» Хотя, нам-то известно кому, и, кажется, мы догадываемся, кем: свалили на Буркевица, а Агеев сказал, что сам Макаров все и затеял – этого дурачка Вадика подговорил. Даром, что от него потом целую неделю краской воняло и какие-то зеленые пятна по всему телу. Помнишь, на физкультуре, в раздевалке заметили? Да и сообщение-то до адресата дошло: Светку-то с тех пор перестали на «гелентвагене» в школу привозить. Хотя, ничего этого на самом деле не было, ничего, вообще ничего, все это игра воображения, фантом, и ты тоже фантом. Пустота.
– Так, Иванов, стоп! Тормози опять! – встрепенулся я. – Это уже не смешно. Во-первых, ты не похож ни на Чапаева, ни, тем более, на его автора, а я – уж точно не Петька, и точно не Пустота. А во-вторых…
– Да? А на кого я похож? А во-вторых: ты кто?
– Ты похож на обнюхавшегося дармовой «мукой» и обожравшегося дармовым вискарем бармена. Это, во-первых. А во-вторых, я твой старый приятель и бывший одноклассник. Пришел сюда, чтобы ты устроил мне встречу с Макаровым, другим нашим одноклассником и приятелем. Ну? Ферштейн?
– Да? Во-первых, не помню ни тебя, ни какого-то там Макарова, – сказал Толик, и в голосе его появилось раздражение. – Во-вторых, ты уверен, что ты до сих пор не валяешься там, не лестнице, с разбитой башкой, а это все, – тут он обвел глазами вокруг, показывая на эти кирпичные стены, столы, барную стойку, ряды пузатых и стройных бутылок с разноцветными этикетками за ней, – все это, и сам я тоже, и вот эти все наши с тобой «воспоминания» о школе – всего лишь последние конвульсии твоих расплескавшихся по ступенькам мозгов? В-третьих, не такие уж эти «мука», как ты ее называешь, и вискарь дармовые, но черт с этим, я сегодня угощаю. А в-четвертых – пошел на хер отсюда!
Тут Иванов сделал попытку встать из-за стола и потянуться ко мне своими ручищами, а в глазах у него отразилось какое-то пьяное бешенство и еще бесповоротная решимость вытолкать меня из «Синего кота». Он явно не узнавал меня или уже не хотел узнавать.
– Пошел на хер отсюда! – повторил он, перегнувшись через стол и вцепившись мне в рубашку, стараясь вытащить меня вон. Взор его окончательно затуманился пьяным безумием, а в уголках губ даже выступила слюна. Больше не говоря ни слова, он только сопел и с каким-то тупым упорством все тянул и тянул меня. Со стороны это скорее походило на то, что, будучи пьян, он, вставая, зашатался и теперь старался удержаться за мое плечо, чтобы окончательно не потерять равновесие и не упасть.
Я, однако, не растерялся. Резко отцепив его руку, что, тем не менее, стоило мне прорехи на плече, – ткань с треском лопнула и разошлась по шву, – я, упершись ладонью ему в лоб, с силой оттолкнул его от себя. Толик грузно упал обратно на свою лавку и если бы не спинка, то, наверняка, покатился бы и дальше. Здесь, как и все тихони, получившие решительный отпор в минуту внезапного приступа бешенства, которым они бывают иногда подвержены, Толик сделался тих, смирен и даже грустен. Собственно приступы эти, есть не что иное, как попытка стихийного и бессмысленного бунта против устоявшегося хода вещей, против самой своей жизни и ее бесповоротного течения. Получив же «по щам», тихони быстро успокаиваются, будто вновь осознав или в который раз удостоверившись в бесполезности этого бунта и в невозможности что-либо изменить. И более насущные проблемы тут же отвлекают их от хаотичного и беспокойного бурления в голове и загоняют этот взбесившийся поток мыслей обратно в русло, если не сказать – в стойло.
Так и Толик теперь был озабочен лишь двумя вопросами: не разметал ли он во время всей этой глупой и бестолковой возни столь бесценный порошок, и куда снова делись его очки? Посидев с минуту неподвижно, словно приходя в себя, он стал беспокойно шарить то по столу, то по своим нагрудным карманам, что-то шепча себе под нос. Порошок, на удивление, был весь на месте – ни одна дорожка не была нарушена, – а очки оказались на моей стороне, правда упали они как раз в одну горочку, еще на дрожки не разделенную. Сдунув с них эту «муку», я протянул очки Толику.
– Спасибо, – сказал он тихо и, нацепив их, снова замер неподвижно, словно провинившийся первоклашка.
Я же, решив немного размяться, вышел из-за стола, чтобы пройтись по залу и, наконец, как следует осмотреться. Низкие кирпичные своды, полумрак, тяжелые чугунные подсвечники, ввинченные в стены, в которых горели, разумеется, не настоящие свечи, а стилизованные под них электрические лампочки, достаточно, впрочем, тусклые, чтобы создавать вот этот вот эффект полумрака, таинственности, особенного уюта старого городского кафе или бара. Что здесь могло быть раньше? Винные погреба? Пороховой склад? Подземные казематы? Помещение подходило для всего: и для погребов, и для склада, и для казематов. При известной доле воображения можно было бы представить здесь даже и пыточный застенок, даром, что и церковь, и Кремль, и бывший острог совсем рядом. Странно, все-таки, – подумал я, что пятничный вечер, а никто не пришел. Или может быть Иванов прав, и снаружи, и в самом деле, пустота, и ничего нет, а сам я так и валяюсь там, на ступеньках, с разбитой башкой и растекшимися мозгами. Холодок ужаса пробежал по спине. Хе-хе, вот будет номер, если правда. Приоткрыв тяжелую входную дверь, я выглянул наружу. Там ничего не изменилось: наверху было так же темно и пусто, как и тогда, когда я пришел сюда, лишь электрический свет от большого фонаря, висевшего наверху над входом, разливался вниз по ступенькам. На самих же ступеньках еще были видны вмятины на снегу, там, где я упал, слегка уже, правда, запорошенные. Вдохнув холодного морозного воздуха, я почувствовал, что все-таки жив, и что реальность за пределами «Синего кота» все-таки существует. После сизых туч табачного дыма и голубого порошкового тумана, в которых мы просидели с Ивановым несколько часов, глоток свежего воздуха освежил голову, взбодрил мысли, произведя в них даже некоторую эйфорию. Все-таки, хорошо жить, хорошо быть живым, – говорил внутри меня чей-то голос, и, закрыв глаза, я все никак не мог надышаться ни этим воздухом, ни этой ночью, ни этим морозом, и все повторял и повторял про себя, словно заклинание или мантру, вслед за тем голосом внутри: да, хорошо, хорошо жить, хорошо быть живым, и будь прокляты все, кто зовет нас к смерти, зовет умирать, от наркоты или на войне. Будь прокляты все родины, которые зовут и требуют умирать во имя себя. Ведь что такое на самом деле эти «родины» и эти, так называемые, патриотические чувства, которыми пичкают нынешних, например, школьников с самого детства, как не та же самая наркота, затуманивающая разум, мешающая жить и любить, отнимающая молодые жизни? Хорошо все же, что мы-то росли и учились в то время, когда все полетело к чертям собачьим и пошло вразнос, и нас не подсадили хотя бы вот на эту наркоту. Хорошо жить, хорошо. Так и простоял я, наверное, не менее получаса, подставив лицо медленно падающим снежинкам, и в таких вот размышлениях, до которых без ивановского порошка я бы никогда, конечно, не додумался. Вдруг сверху, вниз по ступенькам, сползла чья-то длинная изломанная тень: какой-то человек, видимо, собирался спуститься, и загородил свет от фонаря.
– Привет, Рамзес! – услышал я веселый голос наверху, обращенный явно ко мне, и вслед за этим радостный скрип снега под сапогами: человек, загораживавший свет, начал спуск.
В единую секунду я узнал и не узнал этот голос, а лица все еще не было видно! Дыхание сбилось. Да неужели, все-таки он? Сердце радостно запрыгало в груди в предчувствии встречи, словно молодой щенок, учуявший хозяина после долгой разлуки. Человек спускался все быстрее и быстрее, и уже вытягивал мне руку для приветствия. И тут предчувствие неотвратимой, неминуемой беды ударило мне в голову ледяным молотом, ужасной догадкой!
– Осторожнее! – успел выкрикнуть я, но было уже поздно…
Человек поскользнулся, так же как и я несколько часов назад, на тех же самых ступеньках, и, так же как и я, упав навзничь, глухо стукнулся затылком, и замер. Но под его головой уже не было подушки из нерасчищенного снега, которая могла бы хоть немного смягчить удар: она была смята и уплотнена мною. Несколько часов назад она уже смягчила удар мне. С минуту я стоял в полном ошеломлении и полнейшей, оглушительной тишине вокруг, не веря случившемуся, надеясь, что вот сейчас, вот еще через секундочку, еще через одну, человек на ступеньках пошевелится, приподнимется на локтях, усмехнется, и почесывая ушибленное место и отвесив какое-нибудь соленое словцо, медленно поднимется на ноги, и, прихрамывая, продолжит спуск. Но человек все это время лежал неподвижно. Коленки у меня дрожали и вообще всего колотило, словно окатили меня на морозе холодной водой. Я сделал шаг, еще один, и еще, поднявшись на одну, потом еще на одну, потом еще на две или три ступеньки вверх. Наконец я склонился над этим человеком и заглянул ему в лицо. Я не ошибся: это был Макаров. Темное горячее пятно медленно растекалось у него под головой, пожирая снег вокруг себя, а на лицо падали невесомые снежинки и уже не таяли.

8


Поминки по Макарову справляли здесь же, в «Синем коте». Правда, из-за проволочек с судмедэкспертизой, с моргом, с полицией – смерть все-таки была не тривиальной, пришлось доказывать, что это был несчастный случай, – и хоронили его не на третий день, как положено, и собраться все смогли уже только на девятый.
Народу пришло много. Большинство не были мне знакомы, но и наши одноклассники, из тех, что были в городе, пришли почти все. Получилось, почти так, как я и задумывал несколько дней назад: собрал старых приятелей у Макарова. Правда, сам он этого уже не увидел. Напитками и сменой блюд распоряжался Толик Иванов, какие-то люди говорили речи, от нас сказал Буркевиц, что-то о скоротечности и непредсказуемости жизни. Такаджиев и Фридман выглядели как неразлучная парочка старых «не разлей вода» друзей, хотя в школе таковыми не были. Жуков, который несколько дней назад не хотел узнавать меня по телефону, теперь наоборот, старался держаться ближе ко мне, и после третей или четвертой рюмки все норовил пуститься в воспоминания о нашей школьной жизни. Девчонок я почти никого не узнал, или они не пришли, или так изменились, что говорить было не о чем. После очередной смены блюд, когда народ засобирался на свежий воздух перекурить, и я тоже пытался неуклюже выбраться из-за стола, ко мне подошла дама в черном платье и в черной вуали и, положив сзади руку мне на плечо, сказала:
– Здравствуй, Рома.
Это была Светка Маузер, а позади нее, словно телохранитель, или «бодигард», как он потом поправил меня, возвышался Толик Иванов, в своих неизменных, даже сейчас, на поминках, белой рубашке и галстуке-бабочке.
Я несколько смутился, не зная, что и сказать, ведь в школе за все десять лет мы не обменялись и парой фраз. Все-таки, кое-как выбравшись из-за стола, я встал перед ней и уставился прямо на вуаль, стараясь разглядеть за нею ее лицо и лихорадочно подбирая какие-то слова, которые почему-то никак не подбирались. Хотя, казалось бы, чего проще, сказать: «Здравствуй, Света. Прими соболезнования». Но вот, как отрезало.
Но Светка не дала затянуться неловкой паузе, а откинув вуаль, заговорила сама, и стала говорить, как рада меня видеть, как был рад Макар, когда Толик позвонил и сообщил ему, что я хочу встретиться, как он ждал этой встречи, как хотел мне предложить какое-то дело, как все повторял, что вот теперь-то мы с Рамзесом развернемся, теперь-то дела пойдут в гору, а деньжищи сами потекут в руки, и не тонким ручейком, а полноводной рекою, Волгой, Ангарой, Енисеем. 
– Теперь, правда, – сказала она, – после этой нелепой смерти все стало сложнее, не понятно даже, имеет ли еще все это хоть какой-нибудь смысл, да и вот так, мимоходом, всего не обсудишь. Если хочешь, у нас с Толиком есть здесь небольшой зальчик для вип-гостей и приватных бесед. Можем поговорить там. 
Здесь она остановила на мне взгляд, и я заметил у нее в глазах какой-то особенный ледяной блеск, а на ресницах и вокруг ноздрей едва заметные крупицы того самого порошка, которым Толик угощал меня несколько дней назад. «Ага, – подумал я, – да вы, я смотрю, постов-то тут совсем не соблюдаете, и поминаете дорогого покойничка не только кутьей да компотом».
Здесь она снова заговорила, что дело очень, очень перспективное, денежное, нужен им только такой вот старый проверенный человек, как я. Тебе только, Рома, и могу я доверять, потому что сам Макар тебе верил больше всех. И руку уже на грудь мне положила, и сама сделала движение, будто хочет к груди прильнуть. «Наркотой что ли торговать меня хотят заставить?» – подумал я и сразу почувствовал такую ненависть, такое презрение к Маузер, что в глазах аж потемнело, а потом в этой темноте запылали зеленым пламенем те самые слова, которые Макаров подговорил тогда Вадика написать на стене спортзала, а потом свалил все на Буркевица: «Маузер – шлюха!» 
Кстати – мелькнула у меня озорная мысль, – а сама-то Светка знает, что это Макаров, любезный ее Макар, сам тогда все и затеял? Слова эти уже готовы были слететь у меня с языка, но Толик Иванов каким-то звериным чутьем угадал движение моей мысли и в следующую секунду, буквально за мгновение до того, как я открыл рот, чтобы спросить ее об этом, проорать ей эту «шлюху» в лицо, «вырубил» меня своим кулачищем, с одного удара, прямо там посреди зала, на глазах у всех гостей, кто еще не успел выйти на перекур, совсем как несчастного Вадика Масленникова когда-то давно.
– Ну, разумеется, она все прекрасно и давно знает. Тогда же и догадалась. Не один Агеев такой умный был. – Говорил потом Толик, отпаивая меня вискарем в том самом приватном зальчике для вип-гостей, и снова нарезая аккуратные «дорожки» на столе.
– Ее это даже подкупило тогда, – продолжал он, – хоть и подлый, а поступок, и ради нее. Женщины такое любят, поступки в смысле, ради них. А писать стишки, да вздыхать, как Буркевиц – дохлый номер. Да и этот кент на «гелентвагене» кинул же ее после этого, ну она Макарову и заявила, ты, значит, отвадил, ты, значит, будь добр теперь и заменить его. Макар просто обалдел тогда от счастья, уж никак не думал, что так все обернется. И Буркевица тогда отметелил на радостях совсем беззлобно, так для проформы, почти по-дружески. Даже нос ему не сломал, даже ни одного зуба не выбил.
– Так если она в курсе, какого же черта ты мне тогда врезал? – спросил я, прикладывая лед из вискаря к распухшей губе, и уже выбирая себе «дорожку».
– Дурак, – вздохнул Толик. – Уберег тебя от стыда и глупости, а ты даже спасибо сказать не хочешь.
– Спасибо! Стоматолога ты мне оплатишь? – сказал я, показывая на выбитый им зуб, левую семерочку, лежащий на столе, рядом с одной из «дорожек».
– Сам оплатишь. Заработаешь. – Ответил равнодушно Толик, прилаживая уже в ноздрю коктейльную трубочку.
– Я наркотой торговать не буду, – сказал я, и тоже потянулся за трубочкой. 
– Да тебя никто и не заставляет, и потом, мы этим не занимаемся.
– А что же хотел предложить Макар? О чем тогда Маузер говорила? – не поверил я.
Но Толик не ответил: он забил уже вторую ноздрю и сейчас сидел, закрыв глаза и облизывая губы.
– О чем там говорила Маузер, и что тебе хотел предложить Макар – я без понятия, – заговорил он минуты через три, правда, еще не открывая глаз. – Макара уже не спросишь, а Светка наверняка уже передумала. А я хотел предложить тебе идти ко мне в сменщики. 
Тут он открыл глаза и уставился прямо на меня.
– А то я уже тут один не вывожу, если честно! – завершил он после некоторой паузы.
Я усмехнулся. Чего он тут не вывозит? «Муку» эту нюхать? Но с деньгами у меня было совсем туго, а другой работы в ближайшее время все равно не предвиделось. Значит, Рома, будешь и ты барменом.
– Ладно, – согласился я и тоже втянул в себя «дорожку». – Так и быть, помогу. 
– Вот и славно, – обрадовался Толик. – Белая сорочка, надеюсь, у тебя найдется, а «бабочка» – вот. – Сказал он и кинул мне на стол совсем новенький «галстук-бабочку».
– Извините, сэр, униформа, дресс-код, можно сказать, – перехватил он мой грустный взгляд, и засмеялся.
Я грустно ухмыльнулся, повертел «бабочку» в руке и спрятал в карман брюк.
– Интересно, – подумал я вслух, – Галактика еще жива? Вот бы посмотрела на нас.
Но Толик ничего не ответил. Нацепив очки, он уставился в календарь и высчитывал график.
– Значит так, – сказал он, – сегодня у нас суббота, воскресенье я отработаю, понедельник и вторник выходные, а вот в среду жду тебя на смену. Три дня тебе привести себя в порядок и вперед, на работу, а дальше посмотрим.
– Понял, шеф.
– Босс, – поправил Толик. – Мне больше нравится босс.
– Да уже похер, Толя, – ответил я и прицелился на вторую «дорожку».

9


Но в среду, когда я пришел на работу, «Синий кот» оказался наглухо закрыт, а Толик на звонки не отвечал, а потом его телефон и вовсе пропал из зоны доступа. В четверг повторилось то же самое, а в пятницу я уже не обнаружил и самой вывески «Синего кота», а внизу копошились какие-то люди. Спустившись и пройдя в зал, я увидел, что там мало что напоминало, что здесь когда-то было кафе. Во всяком случае, не было никаких столов, подсвечников по стенам, барной стойки, а на мои расспросы, люди, копошившиеся там, постоянно что-то вносившие и выносившие, посмотрели на меня как-то странно, а потом ответили, что никакого «Синего кота» здесь никогда и не было, и вообще посоветовали убираться «подобру-поздорову».
Понял, не дурак, два раза объяснять не надо.
Сказать, что я был озадачен, конечно, ничего не сказать. Хотел обзвонить ребят, но понял, что засмеют. Поехал на кладбище, найти могилу Макарова, благо хоронили совсем недавно – и не нашел. В конторе такого захоронения тоже не значилось, ни в каких журналах.
Толик по-прежнему не отвечал.
И тут вспомнил я одну странную вещь, вернее одного странного человека, случившегося на поминках, который сидел как-то поодаль, но довольно охотно со всеми разговаривал, если к нему обращались, и ведь я тоже с ним говорил, но потом, после того удара, которым меня «вырубил» Иванов, когда я уже собирался нахамить Маузер и припомнить ей ту «шлюху», разговор этот и сам тот человек начисто вылетел у меня из головы.
Тем человеком был Агеев. Да, да – Марк Агеев, тот самый про которого мы думали, что он уже года полтора как умер, и у которого, якобы, Буркевиц даже был на похоронах.
На удивленные наши расспросы он ответил тогда, что были у него какие-то проблемы с законом, какие-то неоплатные долги, надо было «исчезнуть», и Макаров ему в этом помог, например, свел с какими-то своими знакомыми, которые за вполне разумные деньги сделали ему новые документы и теперь он не Марк Агеев, а Марк Леви, гражданин Израиля, проживающий в Ереване. Мы все слушали его тогда, чуть не покатываясь со смеху, думая, что он напился и городит какую-то чушь, но честно говоря, было не до смеха, потому что вот – считали человека мертвым, а он оказывается жив.
Агеев рассказал, что пишет книгу. Роман. Почему-то из жизни московских гимназистов прошлого, двадцатого, века и действие там у него происходит в десятых годах, и продолжается аж до революции, и дальше вплоть до смерти главного героя году эдак в 1920-ом или около того. Умереть герой должен был от передозировки и вообще вся книга описывает вот этот процесс деградации, то, как молодой человек становится наркоманом и потом неотвратимо погибает. Самое интересное, что многим своим героям Агеев дал наши фамилии, например и Такаджиев, и Фридман, и Буркевиц нашли у него своих прототипов. А главного героя он назвал вообще именем нашего Вадика Масленникова, который так же погиб от этой пагубной страсти. Все это было настолько невероятным, что забылось моментально после завершения разговора, а сам Агеев, покинув поминки, начисто выветрился из памяти, как будто его и не было.
И вот я думаю, книгу свою он дописал. А все мы, кто не поместились в ней – про меня он, например, не говорил, что взял и мою фамилию для какого-то своего героя – просто исчезли, провалились в какой-то другой мир, параллельный, в котором никакого «Синего кота» не было. Ни до Такаджиева, ни до Фридмана, ни до Буркевица, я тоже так никогда больше и не дозвонился.
Зачем это нужно было Агееву – загадка. Зачем он извлек нас из своей памяти и закинул куда-то в совершенно чуждые миры? Тоже не понятно.
Понятно только одно, что «Синего кота» больше нет, Макарова больше нет, Маузер и Толик тоже куда-то пропали, а значит и того самого порошочка взять больше и негде и не у кого. Вот, осталось у меня на две-три «дорожки», Толик дал тогда с собой на выходные, поправиться, и все, амба, дальше хоть на стену лезь. Что делать? Может быть, попытаться найти Агеева, или как его там сейчас? – Леви? Марка Леви. Взял бы меня в свою книгу, в свой роман: Рому в роман, Романа в роман, а что? Не дал бы пропасть. За что он так с нами? Что мы ему сделали? Или правда, ничего нет, и ничего мы не можем сообщить, кроме того, что полыхает аршинными зелеными буквами в центре Вселенной – неизвестно кому и неизвестно зачем оставленное сообщение на глухой стене спортзала нашей старенькой школы? Мрак, мрак, мрак. Ничего в этом мраке. Ничего не вижу. Ничего, кроме черных бабочек и ехидной морды Синего кота.

Made on
Tilda