Настя Пяри

Настя Пяри, родилась в Ставрополе (1979). Сейчас живёт в Петербурге. Журналист и редактор. Поэтесса. Кандидат филологических наук. Осуждает.

ГРУША


Рассказ


О, эта груша, знаменитая груша-дичка в селе Маслов Кут! Ее тут знали все. Стояла она в низине, на берегу Кумы, где каменистая тропка начинала осыпаться в речку. Дерево было старое, корявое, с коричневой потрескавшейся корой, как передержанный в печке хлеб. Плоды на ней созревали круглые, с бурым бочком, вкуса их никто не знал. Собирать их и в голову никому не приходило, даже козы воротили от них морды. И вот что еще странно. Никто не решался принять в летний солнцепек щедро предлагаемую грушей прохладу ее тени.

Чурались ее и рыбаки, и мальчишки-купальщики, и влюбленные парочки, и усталые хозяйки привязанных недалеко от реки пасущихся коз. Даже местные выпивохи не допускали того, чтобы упасть в беспамятстве под этим деревом. Не росло под проклятой грушей ни лопуха, ни крапивы, почва вокруг нее была голая, серая, твердая настолько, что если стукнуть посохом – гул раздастся.

Старики в селе говорили: «Земля там все помнит». А что она помнит – все давно позабыли.

Маруся приехала в Маслов Кут в начале мая, когда по еще зеленой степи пылали дикие тюльпаны, ковыль еще не побелел, солнце еще не позолотило волосистые веретенца на метелках овсюга, а ветер пах сырой глиной и полынью. Город она оставила не без сожалений, взяла с собой одну сумку вещей и много раздражения. Ее последняя родственница, тетка покойной матери Паша, слегла, и ухаживать за ней было некому.

Двор старухи был крайним на улице, хату и огород Маруся обнаружила в сильной запущенности, все там как будто само от села отодвинулось и норовило съехать с косогора поближе к Куме. Внутри пахло нехорошо, к обычной затхлости дряхлого жилья примешивались ароматы испражнений, тетя Паша уже пару дней справлялась с малой нуждой посредством баночки и ведра рядом с кроватью. Для более сложных дел к ней приходила соседка утром и вечером, подкладывала под нее газетки, выносила на двор. Есть старушка отказывалась. Пила только воду, которую ей ставила в кружечке рядом на табуретке та же соседка.

Маруся расположилась в соседней комнатке, на железной кровати. В первую же ночь снится ей, что она маленькая пошла с молодой еще теть Пашей на речку купаться. Та в воду вошла, а Марусе наказала сидеть на расстеленном платке на берегу. Кума вообще бурная, с ног валит и несет, но там у берега заводь была – по пояс, что у нас, южан, считалось уже глубоко. И вот стоит загорелая, сильная Паша в этой заводи и двинуться не может, только глаза ее ужасом наполняются, но маленькая Маруся еще не знает, как выглядит отраженный в глазах нечеловеческий страх, не понимает, что происходит. А тетку словно за ноги кто держит и даже немного углубляет в глинистое дно, затягивает.

— Ма-ру-ся…

Голос у Паши сухой, трескучий, словно щепу ломают. Маруся хочет броситься на помощь, но не может и пальцем пошевелить. Хочет закричать, да губы не размыкаются. Только животный ужас растет внутри: если шагнет в воду — погибнут обе. От невыносимого кошмара и бессилия она проснулась. И снова слышит древесный, трещиноватый зов:

— Ма-ру-ся…

— Теть Паш, ты зовешь меня?

— Ды шоб мяне в гробу черти петовали! — донеслось из соседней комнаты. — Сплю я.

Маруся встала, включила свет и потопала в небольшую кухню, попила воды, а из приоткрытой форточки снова донеслось: «Ма-ру-ся!» Она подумала, что переутомилась, нужно лечь в постель, накрыть голову подушкой, постараться уснуть и ни о чем не думать, но тело ее не слушалось. Что-то уже несло Марусю за дверь хаты — в майскую ночь, к реке.

Дичка шелестела под свадебные песнопения лягушек. В полузабытьи Марусе казалось, что дерево шепчет: «У тишины память на хруст костей хороша. Спроси Пашу, што случилось у груши». Когда она вернулась, соседские петухи с уверенностью пророка объявляли рассвет, но тот еще сомневался. Маруся могла бы вернуться в постель, поспать до полного распускания утра, но не получалось, она сварила кофе и села у окна за столом, застеленным изрядно потертой, но чистой скатеркой, стала ждать пробуждения тетки.

Когда же старая Паша заскрипела, заохала – началась катавасия с утренним туалетом лежачей больной, кормлением, переодеванием. Тетка наотрез отказывалась от помощи в справлении нужды, стыдилась, говорила, что сама, и прогоняла Марусю не то что из комнаты – из хаты на двор, обождать.

Потом был завтрак, в подоткнутых под спину подушках, с ложечки. Только успела прибрать после всего этого Маруся – глядь, а старуха уже снова спит. Спросить у тетки, что случилось у груши, так с утра до ночи и не получалось. В кровать так и легла с тяжестью на сердце. Но в этот раз спать Марусе не пришлось, хоть и устала, а загадка, что же некогда могло случиться у груши и почему тетка Паша должна про это рассказать, навевала самые дурные мысли об утопленницах да убийцах в их роду.

Шевелились в Марусе смутные воспоминания из рассказов уже покойной матери, что прабабка ее утопилась, а отец в тюрьме сидел за то, что зарезал односельчанина за какие-то слова. Вдруг всю эту сумятицу из чужих шепотков прошлого сдуло легким сквозняком, пролетевшим от растворившейся на кухне форточки до приоткрытого окна в комнате. «Ма-ру-ся!» – послышался снова неприятный, хрипящий, словно на затасканной, поцарапанной пластинке голос. Как зомбированная, она встала и пошла в одной ночнушке на берег Кумы.

Груша шелестела, сердилась. Бесплодие от земли под ней стало распространяться, и в свете неполной луны было видно, как оно уже дошло до Пашиного огорода, все растения скорчились, листья свернулись в коричневые трубочки. Земля чернела и шла трещинами. Казалось, что прямо из них исходят слова: «У тишины память на хруст костей хороша. Спроси Пашу, што случилось у груши».

Вернулась Маруся на рассвете – глядь, а тетка полусидит на кровати, и сама подушки под спину себе подложила, и глаза открыты, а руки сложены на животе поверх одеяла.

– Ты где была?! – строго спросила она племянницу.

– Да так, прогуляться ходила…

– Знаю я твои “прогуляться”, потаскуха бесноватая.

Высохшая рука приподнялась, словно хотела погрозить пальцем, и тут же бессильно упала. Глаза старухи сомкнулись, беззубый рот приоткрылся и стал испускать храп.

После такого Марусе и вовсе боязно стало спрашивать хоть что-то, а тем более рассказывать про грушу и ночной голос. Да и устала она неимоверно, шутка ли – двое суток не спать.

Но и в третью ночь Маруся не смогла сомкнуть глаз. Она лежала и ждала, когда позовет. И как только это случилось вновь – не смогла противиться неведомой силе и пошла, босая, к дереву у реки. А по дороге она увидела, что одна стена теткиной побеленной хаты стала чернеть снизу – словно плесень ползла под самые окна. С реки надвигался низкий и густой туман, окутал ступни Маруси, медленно завихряясь, начал обволакивать ноги, как плющ по стволу, все выше и выше, а достигнув ушей, влил в них: «У тишины память на хруст костей хороша. Спроси Пашу, што случилось у груши». Не помнила Маруся, сколько пробыла в оцепенении над Кумой. Очнулась уже в кухне.

Тетя Паша стояла у печки и жарила яичницу.

— А ты где была? — удивилась она.

— Гуляла.

— Промерзла, небось. Утро сырое седня. Садись.

И тут Марусю прорвало.

— Ах, лучше тебе, значит? Тогда скажи, что под грушей случилось. Почему земля под ней мертвая? Почему хата чернеет?

Паша молчала, раскладывая по тарелкам немного колышущиеся желтки глазуньи.

— Под грушей? – скрипуче переспросила она. – Хотела я унести это с собой, да, видно, не пускают. Ну, слухай.


Давно, при Катерине, пришли на эти земли вольные люди. Степь тогда тут стояла дикая, ветреная, ковыльная, ни межи, ни дороги, только курганы до неба да Бог над ними. Землю распахали, хаты сробили. Что сами посодють, вырастять, значить, тем и живуть. Ни барина над ними, ни приказчика. Ды недолгой та воля была.

Говорили, будто земля эта сперва числилась чи за князем, чи за графом, а как помер — досталась другому. И тот велел всех, кто на ней жил, записать в крепостные. Были люди вольные — стали подневольные. Продали Маслов Кут как-то помещику, вместе с ними всеми. Богатый был человек, страшно богатый. Виноградники у него по всему югу тянулись, винные погреба, коньячные заводы, значить. Только говорили, будто не на том держалось его богатство, а на людской крови. Барщина у него была по шешть дней на тыжни. За долги последнюю курицу со двора несли. По праздникам у церкву ходить не давал – работать заставлял. А кто перечил, того его же дворовые могли вусмерть запороть, значить. Своя власть у него была, своя полиция, свой суд.

Ну и был в селе Андрей, наш родич, не выдюжил, бежать удумал, а его недавно обженили. И не хотел он, чтоб его сыны крепостными были, однажды ночью дали деру они с женой из Маслова Кута. Хоронились на хуторах, ночевали у чабанов, собирались добраться до моря и оттуда уплыть в Турцию, к какому-то родственнику, что воевал там и остался жить.

Но помещиковы сыщики их поймали. Одного при этом Андрей успел зарубить топором. А дальше люди разное рассказывали. Будто велел Андрея помещик к телеге привязать на конюшне и сечь до смерти. А перед тем, значить, снасильничал жену его у него на глазах. Только от не убил он Андрея. Передумал, значить. Когда того уже раздели, чтобы пороть, глянул помещик – а тот красавец, здоровенный, рыжий – и сжалился. Предложил ему сделку – стать его, на этим, как бы кунаком. Пойти в приближенные работники, иметь выходные, заработок и даже пару крестьян. А главное – обещал замять дело с убитым тем сыщиком. Не было ничего будто бы. Вот так-то.

– И что, как это с грушей связано?

Но Паша не ответила. Голос ее словно покинул, а за ним и силы, она обмякла на стуле, только что блестевшие глаза помутнели. Она с трудом держала голову и беспомощно смотрела на Марусю.

– Да штоп тебя… – прошептала Маруся, понимая, что не обманывала ее теть Паша, что вроде как и хорошо, но как ее теперь до кровати-то допереть…


Пошла Маруся к соседке, попросить помощи. Соседка Тамара пришла с сыном, пожилым, крепко пившим, но жилистым Ленькой. Втроем они подняли вместе со стулом Пашу, принесли в комнату и уложили. Присмотрелись, дышит ли – старушечья грудь слегка приподнималась. Тогда Маруся предложила соседям чаю.

– Мне бы шо покрепче… – проговорил в пол Ленька.

– Есть и покрепче. А вам? – Маруся перевела взгляд на Тамару.

– Солнце взошло, значит уже можно, – ответила та.

Маруся достала привезенную с собой из города бутылку водки. Слазила в погреб и принесла миску квашеной капусты, полила ее янтарным маслом, покрошила полукольцами головку лука и нарезала вчерашний хлеб. Гости хряпнули махом, что им налили, и, не закусывая, протянули шкалики Марусе, она налила еще.

– Фу, хорошо пошла, – спокойно сказала Тамара. – Пусть это будет за здоровье Паши.

– Да какое уж тут здоровье, – поддержала беседу Маруся. А Ленька выпил вторую и потянулся за капустой. Выпила и закусила соседка. Маруся последовала их примеру и налила по третьей.

– Баб Том, а чтой-то Пашу не любят в селе?

– А с чего ты взяла, шо ее не любят? Выносила б я за ней сранки, кабы не любила? Сидели б мы туточки?

– Ну, мать говорила, ее как-то сторонятся, что ль. Не посватался никто. Детей своих нет.

– Да брехала мать твоя. Сваталися к ней. Мой Михаил сватался – отказала она ему. Она девкой малой еще была, как ее бабка умирать стала и рассказала ей историю их семьи. Думаешь, у нее зря была девичья фамилия Предателева? Она ж в монастырь уходила в 14 лет. За ней Мишка поехал ды вернул. Дождался, када ей шишнацать стукнет – позвал за себя. Она ни в какую. Сказала, на всю жисть одна останется – лишь бы не рожать больше никого, не продолжать этот род.

– А эта история как-то связана с грушей?

– С грушей? Хм. Ты наливай, наливай. Ты ж знаешь, что село наше особенное? Нигде по всему краю почти и не было помещиков. А тут был. Жестокий, да. Предводитель, ети его мать, как звать звали – запамятовала. Старые люди говорили, что однажды заставил он крестьян зимой, на святки, из Кумы лед вылавливать!

– Зачем?

– Ледники у него были, погреба. Приказал их льдом забить, шоб летом охлаждать шампанское. Сам уехал в город. А зимы у нас какие. Январь начался, а лед вскрылся. Мужиков приказчики в воду загоняли, они куски льда выносили и на подводы кидали. Но недолго – взбунтовались. Усмирять их прислали казаков. Да мужики с женами отбились.

– Да так не бывает, – вставила Маруся.

– Пошли, Ленькя, нам тут не верять. – Тамара поднялась. Леонид потянулся за рюмкой, выпил, взял кусок хлеба и начал нехотя, кряхтя, делать вид, что встает.

– Тю, бросьте, садитесь, пошутить нельзя. Рассказывайте дальше, – Маруся налила еще – только гостям, себе не стала. И Тамара продолжила.

– Та вот, когда казаки не справились – прислали тысячу новых и солдат с енералами в придачу. Те стали по палаткам бунтовщиков из пушек палить. Кровь по селу текла так, говорили, что ночью пришли волки землю жрать.

Тамара опрокинула в себя очередной шкалик. Маруся выжидала молча, чем же продолжится. Но соседка посмотрела на своего осоловелого сына и скомандовала идти восвояси.

– Стойте, так а с грушей-то что? – вскочила за ними Маруся.

– А, с грушей… Повесился на ней твой предок, этот. А жена его родила вскоре. И мальчик, говорят, похож был не на рыжего Андрея, а чернявеньким получился, в армянскую породу помещикову пошел.

– Почему повесился?

– Это ты у бабки Паши спроси. Спасибо за обед! – и вышли.

Маруся нацепила галоши и выбежала вслед. Догнала Тамару, взяла за руку и повела за дом:

– Я тебе щас такое покажу…

Тамара взглянула на черноту, которая уже по всей стене расползлась. Провела глазами от стены по палисаднику, к огороду и увидела – выжженную черную растрескавшуюся землю.

– Меня груша по ночам зовет к себе, – призналась ей Маруся. – Говорит про кости какие-то, про память…

С Тамары хмель как рукой сняло. Ладно, говорит, и повела Марусю поближе к реке, но встала поодаль от поганого дерева.

– Повесился Андрей потому, что он указал солдатам, в какой шатер надо палить, чтобы убить зачинщиков бунта. А потом еще выдал поименно всех, чтобы никто не избежал кары помещика. Он сначала как бы встал на сторону бунтовщиков, вместе с ними строил баррикады, он же сильный был очень, как говорили. А потом, когда хозяин его приехал, он сказал, чтобы тот с енералами наблюдали, из какой палатки он выйдет – там и штаб. Ну их, бузотеров-то, и поубивало. А тех, что выжили, приговорили к каторге. Но новый император, узнав, что все от жестокости помещика пошло – помиловал их, и они вернулись. Однажды ночью ворвались в хату Андреевой вдовы с младенцем. Ее растерзали, а куски тела прикопали тут, под грушей, где когда-то и самого самоубийцу-мужа ее захоронили.

– А ребенок?

– Пожалели. Один из бунтарей этих каторжных его в дом к себе забрал, растил как раба. Этот малой потом и стал Пашиным дедом. А теща-то Андреева прокляла весь род ваш. За дочку свою. Сказала: пока земля кости предателя Андрюшки не выплюнет — не будет покоя ни его душе, ни семени.

На этих словах старое дерево затрещало, надломилось чуть выше корней и упало в Куму, которая подхватила и понесла злую грушу в Каспийское море.

Вернулась Маруся в хату, подошла к постели теть Паши. А та уже не дышала.

С тех пор село переименовывали три раза. Хотели назвать Старогрушевкой. Но вспомнили, что некогда пришли сюда вольные люди из места, называвшегося Стародубкой – так и назвали, хоть дубов тут никогда не росло. А на самом краю так и живет одинокая старуха Маруся. Каждый год в начале мая она выходит белить свою хату. Но на одной стене всегда тут же проступает чернота.

НИКОГДА НЕ ТРОГАЙ МЕНЯ ЗА ЗАДНИЦУ


Рассказ


Привычка смотреть на себя в зеркало перед выходом из дома у меня осталась, а вот макияж не делаю больше десяти лет. Уже одетая, – осталось только взять сумку и попрощаться с домашними, – мокрыми руками вздыбливаю стриженые коротко и рвано волосы. Коричневатый на фоне еще бледного лица невус с гречишное зерно под левым глазом кажется возрастным пигментным пятном. И только всмотревшись в себя поглубже, я вспоминаю, что оно у меня было и в мои 14, когда мама сказала, что ходить в школу ненакрашенной уже неприлично. По утрам перед зеркалом в узком коридоре прихожей я бархатной подушечкой аппликатора делала себе смоки айз, а мама каждый раз, шурша в кухню мимо меня, проводила ладонью по моей попе.

«Никогда не трогай меня за задницу. Пожалуйста». Чтобы предъявить эти слова, мне пришлось несколько утр их мысленно проговаривать про себя. Мама словно почувствовала, что за ними скрывается что-то, с чем она не хотела бы сталкиваться, и мне не пришлось ничего пояснять.

Тут должно бы быть «с тех пор никто не притрагивался к моему заду без моего согласия», но я не могу врать. В раннем детстве мне мама говорила, что, когда я собираюсь сказать неправду, из моих глазок начинают выпадать меленькие червячки. Как заговорила.

Незнакомцы в общественном транспорте лапали мои ягодицы не раз. Выходила на следующей, переводила дух, избавляясь от накатывающей тошноты. Однако в отношениях сексуальной интимности именно моя толстая, унаследованная от мамы попа требует разного рода прикосновений. Да я и сама не пройду мимо любимого зада, не облапав.

Я еду к маме. За рулем моя троюродная сестра, на переднем сиденье спит подруга. Пять лет не была у родителей. Но еду именно к ней, мне кажется, что она что-то скрывает важное, имеющее значение и для моей жизни, что-то, что я по своему малодушию ощущаю как угрозу своему крошечному миру, который только-только превратился в твердь и начал обретать атмосферу вокруг.

С мамой связана самая больная любовь всей моей жизни. Один лишь страх потерять ее стоил мне постепенного ухода от своих чувств, блокирования моих эмоций, облачения в металлические латы отстраненности на грани потери себя.

Второй день пути, Ростовская область кажется бесконечной. На бугристые зеленые поля стал опускаться вечерний туман, с ним на меня налипла холодная и влажная тоска, о которой я уже и забыла. Когда-то она медленно вместе с сумерками обволакивала меня на подоконнике квартирки на пятом этаже хрущевки у дедушки с бабушкой, где меня на выходные оставляла мама. Загорались окна инфекционной больницы на пригорке, по дороге все реже проезжали машины, к остановке больше не подходили автобусы. Бабушка уже сварила кулеш – так она называла сладкую, жидковатую рисовую кашу на молоке – и готова набирать мне ванну, чтобы смывать мочалкой из люфы серую пыль с коленок. Тоска нежной рукой обхватывала мое детское тельце от подмышки до подмышки и проникала внутрь грудной клетки. Сейчас она вернулась.

В придорожном бистро лайтбоксы с меню над головой буфетчицы-кассирши в белом чепце, похожем на маленький кокошник, контрастировали своей веселой яркостью с ее выражением лица. Так было всегда – чем ближе к Кавказскому хребту, тем дороже улыбка обслуживающего персонала, а поскольку зарплаты на юге невысокие, то и не дождетесь. Мы заказали по котлете с пюре и кофе, направились к столику. «А чек? Номер заказа на нем!» – сурово окрикнула нас тетенька за кассой.

– Не помню, чтобы я ей задолжала, чтоб она так со мной.

– Хах! Разбаловала тебя питерская вежливость, – стала иронизировать подруга. – Однажды в Ставрополе в магазине продавщица при мне клиентке сделала замечание: «Что-то вы слишком много улыбаетесь». Так что следи за мимикой, еще прилетит…

– Уже обратно хочу.

– Потерпи, сестра, двенадцать дней, и я заберу тебя и увезу домой.

Им мамы позвонили за дорогу по несколько раз. Моя мне почти никогда не звонит, но написала, что окрошка уже готова. Звоню ей сама и говорю, что будем поздно вечером.

Обычно мы треплемся по видеосвязи два-три раза в неделю. Это похоже на разговор глухого со слепым. Отделавшись дежурным «у нас все хорошо», предпочитаю слушать. Иногда меня распирает что-то рассказать, например, о вышедшей подборке моих стихотворений в журнале, но или связь плохо работает, или по какой-то еще причине это проходит мимо ушей мамы, она продолжает рассказывать, что они едят, – это язык любви такой, – узнает, что ем я. Обязательно про погоду и растения, в ее саду много цветов. Новости: твой друг детства Илюха, наркоман, поджег квартиру матери и сгорел. Когда новостей нет, мама вспоминает истории и слова из детства – моего, брата, моего сына и сыновей моего брата. Она никогда не говорит о будущем: «Помнишь, как ты маленькая плакала, что мама умрет?». Помню. В четыре года я впервые осознала смертность человека. Тогда умерла моя четырехмесячная сестра, а маму я видела редко, потому что она лежала с новорожденной Анечкой в больнице, у девочки был порок сердца.

Тоска выливалась в слезы о том, что мама, такая милая, курносая, с широкой открытой улыбкой, со смуглой, гладкой и пахнущей черносливом кожей, с колючими подмышками, куда я засовывала перед сном руку, чтобы успокоиться, с округлыми, полными бедрами, между которыми она грела мои ноги, когда мы засыпали вместе, самая родная, такая красивая, что я бы хотела на ней жениться, но мне сказали, что так нельзя, – умрет. Родители умилялись, прижимали меня к себе, успокаивали и между собой обменивались улыбками.

Вспоминая это очевидное доказательство моей безусловной любви, мама как бы прощупывает: ты же помнишь, что любишь нас так сильно, что плачешь о нашей еще не случившейся смерти. А если ты нас любишь, то почему же ты нас бросила? Этот вопрос явно и неявно всегда присутствует между нами с тех пор, как я уехала от них в свою жизнь, за две тысячи километров. И чего-то мне не видно за экраном смартфона. Чего-то, что вздымает легкую муть страха со дна в моем животе.

Часто мама с трудом выносила мои эмоции и спешила меня успокоить, убеждая либо в пустячности и смехотворности причины переживаний, либо в том, что я должна быть сильной и умной, не расстраиваться, а делать выводы. Если я злилась и откровенно направляла свой гнев в ее адрес, это пресекалось: «Мать тебе не подружка». Нужно было выстраивать отношения неясной степени близости, где нет пространства для расположения моих чувств. Когда наконец захотелось не скрывать себя от них, между нами внезапно появлялась стена неловкости. «Зачем тебе психолог, ты же сильная, умная, в конце концов у тебя есть Ася, чтобы поговорить». Теперь мне даже стало неважно знать, насколько воображаемая мамина я совпадает со мной настоящей.

Уверенность, что мама никогда не прочитает мои тексты, освободила меня. Начать писать без оглядки на ее правила приличия, одним из которых было «не позорить родителей», я долго не могла. И этим рассказом нарушаю заповедь. Но никаких червячков в моих глазах нет.

Когда мы подкатили к калитке, было уже совсем темно. Светодиодные фонарики на солнечной подзарядке внеземными светляками роились в саду, тошнотворно пахла увядающая сирень. Распахнулась дверь, теплый свет растекся по ступенькам крыльца, в его желтизне, согнувшись в пояснице, боком, мама медленно опускала на каждую ступеньку сначала одну, потом другую ногу, опираясь на руку ссутулившегося после перелома позвонка папы.

Я обхватила ее тело, на мгновение мне передалась его скованность. Девчонки поспешили к своим родителям, а мы с моими сразу сели в кухне, я ела, рассказывала, что по дороге видели много фазаньих пар, они расплодились. Папа вскоре поднялся в спальню, ему утром на работу. Мама же продолжала со мной сидеть. Когда она встала, чтобы взять себе кружку, я еще раз отметила, что она не может разогнуться в пояснице.

– Почему у тебя не получается встать прямо?

– Да это живот тянет вниз.

– Мам, я серьезно. Ты еле ходишь. Что с тобой?

– Думаю, что у меня мог случиться микроинсульт, когда Тема чуть не умер от ковида.

– Тебе нужно идти к врачу.

– Ой, да то я не знаю, что мне там скажут! Что надо худеть? Да и вообще мое тело – мое дело.

В комнате, до отъезда считавшейся моим кабинетом, в свете лампы было видно протоптанную в пыли на ламинате тропинку к письменному столу. Больше двадцати лет назад родители купили этот большой дом в надежде, что их дети и внуки будут жить с ними. И действительно, такой период был. Однажды они спросили, как бы мне хотелось обставить кабинет. «Меня вполне устраивают и мой диван, и стол, и старенький сервант, можно только добавить книжных шкафов», – ответила я. После чего мама с папой достали каталог и стали выбирать мебель. Это был только их дом.

Перед сном мне захотелось позвонить брату и рассказать, что наши родители за то время, что я видела их только на экране смартфона, сильно сдали и нам нужно срочно придумать какой-то план. Но разговор могла услышать мама, я легла и под песни лягушек в ночи представляла, как затягиваюсь приятно пахнущей сигаретой.

Утром я вышла пить кофе в сад. Мама проводила уже второго ученика и присоединилась ко мне.

– К нам послезавтра придут друзья. Поможешь постирать занавески в зале?

– Ну почему ж только в зале? Конечно.

Залом тут называют гостиную. В их доме восемь трехстворчатых широких окон с тяжелыми теневыми парными шторами и легкими гардинами. Семья моего брата уехала из России семь лет назад, на занавесках в их бывшей комнате до сих пор были пристрочены бумажные этикетки, то есть с водой они не встречались. День – окно, другой – еще одно. Мне словно становилось свободнее дышать и радостнее жить, когда я вешала обратно влажные, местами уже расползшиеся полотна ткани на их потолочные рельсы.

– В следующий раз приеду – купим новых занавесок.

– Лет через пять? – не удержалась от сарказма мама.

Спустя три месяца после моего отъезда мама прошла обследование. Она позвонила накануне дня рождения и сказала: «Извини, что нерадостная новость к твоему празднику. У меня болезнь Паркинсона». Моя тоска отступила, а ее место заняла синяя, как предночное северное небо, печаль.

Made on
Tilda