Виктор Шапкин – литератор, режиссер, переводчик, лингвист. Окончил переводческий факультет НГЛУ им. Н. А. Добролюбова и ВТК ГИТИСа (режиссура). Печатался в журналах «Нева», «Москва», «Юность». Роман «Не забудь умереть» (Do not forget to die) опубликован в нью-йоркском издательстве «Franc Tireur» в 2015 году. Лонг-листер литературной премии «Ясная Поляна», премии им. А. А. Дельвига, международной премии им. Фазиля Искандера.
КАК БУДТО ЭТО Я ЛЕЖУ
Реквием
Как будто это я лежу,
Примерзший, маленький, убитый
На той войне незнаменитой,
Забытый, маленький лежу.
Твардовский
Ветлуга. У военкомата толпа. Провожают своих в армию. Рыдает гармошка.
А кружка есть, ложка есть,
Чистая рубашка есть!
— Ну так, счастливо, Витинька! Сыно-ок!
— Спасибо, батя!
Обнялись.
— А служи, Витюха, хорошо!
— Все путем, дядя Боря!
И какая-то баба кирная ходит по кругу, бьет дробушки:
Милый в армию пошел,
Я сказала — точка.
Милый с армии пришел,
А у меня уж дочка!
Светка сидела в школе. Сегодня у них третьим уроком была география. Крокодил ходил между партами и чего-то нудил про Камчатку и Курилы.
Вдруг с улицы в открытое окно всунулась Томка, подружка.
— Светка, беги — Витьку отправляют! Да беги скорей, их уж повезли!
Светка выскакивает из-за парты, бежит к двери, на полпути останавливается, разворачивается и, оттолкнув оторопевшего Крокозавра, сигает в окно.
И бежит-бежит. Натыкается на прохожих. Бежит.
— Только бы успеть! Только бы успеть! Только бы…
Когда выбежала на берег, паром уже отчалил.
И она вдруг четко-четко увидела обшарпанный автобусишко и бритоголовых рекрутов возле. И скатилась вниз. И на бегу махала руками, кричала, звала.
А паром уплывал — пузатый и ненавистный. Тогда прямо с разбегу выскочила на причал и плюхнулась в воду. И поплыла.
Ее увидали с парома. Казали пальцами, ржали:
— Гля-гля, февральнутая какая-то!
— Ну-у… с ландышем!
— Слышь, Витек, это твоя, по-моему…
— Да ладно.
— Точняк!
Паром причалил. И Светка доплыла и вышла на брег. Дыхания не было. Шатаясь, прошла шагов несколько и рухнула — ему на руки.
Приехали в Урень — здесь пересадка на электричку. Всей толпой завалили в привокзальную забегаловку и ну опять лопать пиво.
И лишь одна Светка плачет навзрыд, а все ржут вокруг.
А на платформе светило солнце. Звенела гитара. И все пели.
Это ничего, что мы надели
Серые солдатские шинели.
Это ничего, что мы с тобою
Вовремя жениться не успели.
А потом разинула свое хайло электричка. Все заторопились. Кое-как обнялись, расцеловались.
Тронулись. Он стоит, отжимая двери плечами, Светка висит на шее и все целует-целует.
Но вот и она срывается, как слеза или календарный листок. Он высовывается, смотрит вслед, но глаза слепит солнце, и ни шиша не видно. А песню слышно.
А уйдем — заменят нас другие.
Девочки останутся все те же.
Мы не скажем, что они плохие,
Только лепесток уже несвежий.
Как они жили, младые ветлугаи! И умирали легко-легко. Почти с улыбкой…
Витьку убили в первом же бою. Прилетела очередь и перечеркнула его наискось поперек груди. Он еще постоял пару секунд, потом упал-опрокинулся навзничь, заливаясь алой веселой кровью.
И осталось после него тройка писем армейских, замусоленная записная книжка случайных заметок да одна сказка, недописанная.
Вовка, здравствуй!
Получил твое «дружеское» письмо, но оно для меня оказалось почему-то отнюдь не дружеским. Вот уж никак не думал, что получу такое письмо, но факт, оно лежит передо мною. Мысли бегают в голове, и все перемешалось ужасно — хорошее и плохое. И даже не знаю, с чего начать и за что ухватиться. Ох, как неприятно тут получать такие письма — это, по-моему, хуже, чем в письме от девчонки «…прощай». Можешь это письмо считать каким угодно, но если ты собираешься писать подобные письма, то прошу тебя, освободи себя от этой нагрузки, а меня от мрачных воспоминаний. И, по-моему, в данное время разбираться — это глупая затея, не понимаю, к чему все это. Да, судя по письму, ты изменился еще больше; что ж, видимо, это лучше для тебя, то есть на пользу. И ведь, если ты друг, и как бы тебя ни меняла судьба или время, для друзей ты должен оставаться тем же. Вот ты говоришь о мужской дружбе. И если судьба тебя от армии не отгородит, то тут ты действительно поймешь, что такое друг и дружба. Блин, до слез обидно, что мы с тобой пошли по разным дорогам (я имею в виду не жизни, конечно), ища чего-то сверхъестественного в дружбе. Веришь, сижу и плачу, потому как именно здесь понял, что такое иметь настоящих друзей. Видишь ли, у нас с тобой одна беда: у нас разные представления о мужской дружбе, а раз так, то соответственно и друзьями мы быть настоящими не можем. Маслов, Ленча Разумов — ведь все мы и остались друг для друга одинаковыми. А вот ты… — тут уже другая сторона пластинки. Может, ты в душе-то остался для нас таким же, но по внешним признакам об этом никак не скажешь. Да ведь зачем пою я эту песню, уж раз все так стало, значит, это должно было когда-нибудь прорваться наружу. А теперь все хорошее забыто, осталась одна желчь. Здесь я о тебе часто вспоминаю, рассказывая что-нибудь пацанам, и всегда говорю о тебе как о лучшем своем друге. Да ведь раньше мы и действительно жили душа в душу. Но в какой-то период между нами пробежала черная кошка. И вот этот самый момент я до сих пор не могу вспомнить, точнее — момент, когда мы пошли с тобой не в ногу. Сейчас, перечитывая твое письмо, наткнулся на такие слова: «Навязывать, убеждать, разберешься». Во-первых, в друзья не навязываются, и убеждать меня ни в чем не надо, мое мнение о тебе останется неизменным, конечно, пока ты сам не изменишься. А разбираться мне не в чем. Эх, Володя, посмотрел бы ты на себя сейчас и на Вовку трехлетней давности со стороны, вот тогда бы, надеюсь, со мной согласился. Ты, конечно, скажешь, что и мы изменились — я с тобой согласен, но только изменились не в отношениях между друзьями. А ты изменился везде — и там, и тут. И учти, что мое мнение не единственно. Да, хочется написать еще очень и очень много, но время подходит десять. Надо идти в казарму, скоро группа придет из кино, будет поверка. Пока у меня не служба, а лафа. Служу писарем в штабе, сам понимаешь, службы не вижу. Хожу, как на работу. В казарму прихожу только спать. Все время в кабинете или еще где. Понемногу к бумагам привык. Погода холодная. Первый снег выпал 20 сентября и теперь метет каждый день. Извини, что пишу не по порядку, — некогда, спешу. Надо хоть главное написать. Кормят зашибись, кино три раза в неделю, кроме того — телек. Я, правда, почти не смотрю, вечерами сижу и леплю письма. Служба удалась.
А за тебя я рад, ты молодец, но ведь у всех людей пути в жизни разные.
Вот такие пироги у меня. На этом кончаю. До свидания.
Жму твою руку. Витька.
Перед марш-броском комбат майор Брызгин держал речь.
— Товарищи бойцы! Как говорят в народе: помирай, а пятнадцать километров отдай и не греши!
На марш-броске 15 км Ципоркин устал, как гад. Да вдобавок ноги стер. Запыхался, рухнул на колени, начал судорожно сдирать все с себя: автомат, разгрузку, ремень с саперной лопаткой. И визжит:
— Да н-на фиг, н-на фиг это нужно! Пошло оно все! Вместе с этой долбаной армией!
Пришлось взять у него все снаряжение, а самого гнать пинками. Так и бежал он —
босиком, сапоги через плечо — до самого финиша. Зачет-то по последнему.
После марш-броска Брызгин жмет мне руку.
— Поздравляю, товарищ новобранец, хорошим солдатом будете.
Я аж прослезился.
Номер моего АКСа — ЛВ 85 31.
Сижу на крыльце столовой — жду группу. Подруливает уазик, из него вылезает узкоглазый водила. Подсаживается.
— Палковник таскаю. А ты кого таскаешь?
— Себя в основном, братка. Да «языка» иногда.
— А-а, развэдка, рэксы, уважаю. Народу много в столовой?
— Да человек пять.
— Ну, будь.
— Бывай.
А тут и пацаны выходят. Пошли служить.
Вчера проходили обкатку танками. Все нормально (никто не обделался).
Первый прыжок — с вытяжкой (вытяжным фалом).
Не успел выпрыгнуть, как расчековал запаску, чтоб анероид не сработал.
Гляжу, выпускающий из кабины кулаком грозит.
А тут и купол основного раскрылся. Запел-заорал.
Кто хипует — тот поймет.
Чем чище погон, тем чище совесть.
Витя Рубцов повесился. Перед отбоем зашли в сортир, а он висит. Откачали, а вскоре его перевели в другую часть.
Странный он был парень, Витек, как отблеск солнца в унитазе.
Эх, армия-армия… Необходимость чеканить «Так точно!», когда хочется взвыть «Так тооошно»…
Сегодня у меня день рождения, и за завтраком все отдают мне свое масло. Сижу один за столом, передо мной полная тарелка сливочных столбиков. Спасибо, братцы!
След от пули — ничего особенного, как от фурункула (сержант-контрактник показал).
А я-то думал…
После поиска ломит все тело, особенно ноги. Весь с головы до пят в грязи болотной. Из подмышек воняет кислым потом, а грудь сосет и сосет какая-то глупая щенячья радость.
Здравствуй, Вовка!
Спасибо за письмо. Ждал я его, и даже очень ждал. Что-то никак не могу настроиться на нужный лад. Даже не знаю, чего и писать, да еще каждые десять минут отрывают. Казарму приводят в образцово-показательный вид. Будет смотр казарм, вот и готовят, чтоб на "отлично" вытянула. Так что «здравствуй» написал в четыре часа, а сейчас уже семь доходит. Так и бегаешь весь день, как Фигаро. А ведь сегодня воскресенье. А чем оно тут отличается от обычных дней — тем, что подъем в 7.30 да вечером кино, а остальное то же.
Хочу получать от тебя письма не такие, как ты пишешь. Не могу понять: или ты действительно так изменился, или у тебя такой стиль написания писем. Не знаю! Но от твоих писем веет холодком. И они мне не приносят радости, а наоборот — тоскливо и жалко себя и тебя. Сравниваешь твои письма с любыми из тех, что пишут мне пацаны.
Понимаешь, я даже не знаю, что тебе писать, а ведь другим строчу по четыре листа и больше. А тебе не могу! Не тот ты стал для меня, не тот, которому мог я раньше полностью доверять свою душу.
Извини, но больше не могу писать — это одно расстройство.
До свидания.
Не обижайся. Поздравляю тебя с наступающим Новым годом. Желаю всего самого наилучшего, что только могу пожелать. Давай забудем все прежние обиды и постараемся остаться друзьями. Уверен, в этом году все… будет хорошо. Успехов тебе в учебе, а также в театре. И, конечно, провести как можно лучше праздник. И не забудьте выпить за нас с Верезговым. А то ведь тут для нас великий пост. Правда, возможность есть, но я сам не хочу — это к добру не приведет. Ну, а вы там хлебните по стопарю за нас. И напиши подробно, где, с кем и как провел.
Ладно, Вовик, давай живи за нас эти оставшиеся месяцы, а мы их как-нибудь просуществуем.
После поиска сидим у костра, сушимся. Подходит полковник Ярощук (он нас натаскивает). Сам отобрал группу разведчиков — один к одному: невысокие, гибкие, ни жиринки. Над ним смеялись: чего, дескать, таких сморчков набрал, вон у нас какие есть — под два метра ростом, богатыри, настоящая десантура. А он: на хрена мне ваши богатыри, у меня на фронте как раз такие парни были, низенькие, приземистые, юркие; так ужом и проползет — никто его и не заметит. Но гонял он нас по-черному, да и правильно — потом все сгодилось.
Подсаживается к костру. Мы сразу к нему:
— Иван Семеныч, расскажите про войну.
— Да ну ладно, чего рассказывать-то…
— Расскажите, Иван Семеныч.
— Добро, что с вами поделаешь.
Сижу-дремлю, потрескивает костерок, слушаю негромкий голос рассказчика.
— Знаете, иногда хотелось смерти… Тут как в беге: бежишь-бежишь, ну, думаешь, сейчас все, упаду, а нет — выдержал, перетерпел метров сто и чувствуешь себя в норме и бежать легче. И думаешь: епрст, а ведь хотел бросить все и лечь. Вот и тут так же…
Веет теплом, волглым запахом сохнущих портянок, и торчат вокруг костра наши сапоги на колышках.
— Потом, ведь все мы думали, что до конца войны никто из нас не доживет. Я вот так думал, что нипочем не доживу, еще бы — разведка. А вот кто доживет… Эх, какой счастливый будет тот, кто доживет! Какая жизнь будет… Чудо!
Вдруг у него вырвалось:
— Вы для меня, хлопцы, как сынки, да-да. Мой-то сын даже девятого мая, как начну рассказывать, сразу обрывает: — «Ну вот, опять про войну, про разведку». — "Да ведь правда
было". — "Надоело, слушай, смени пластинку".
Это ему-то, нашему Иван Семенычу, всеобщему любимцу, прошедшему войну от простого разведчика до командира разведбата дивизии, кавалеру двенадцати боевых наград, восемь ранений (два тяжелых). А сколько боевых выходов…
— Страх у меня всегда был, хотя я в разведку сто раз ходил, только в тылу четыре раза побывал. А все равно боишься. Да все боялись, только не всем удавалось этот страх преодолевать…
Кто-то тычет меня локтем под бок.
— Витек, проснись — ты ведь сапог сжег!
Тфу ты, и правда — теперь старшина живьем сожрет.
Плюгавый офицеришка, избивающий свою юную жену на глазах у солдат.
А она бьющие ее руки целует:
— Коля, милый, прости!
Эх ты, девчушка, пропадешь…
Мать вспоминает:
— Приехали на присягу. Как увидела его в этой форме, так и заревела. Какой-то больно маленький он мне показался, несуразный. Хромал — ноги, видать, натер. Ничего, говорит, мам, служим.
Надпись на стенке сортира: «Ротный — дурак!». А ниже: «Сам дуррак!!».
Но все граффити перекрывает размашистый слоган: «ДЕМБЕЛЬ НЕИЗБЕЖЕН!!!».
Вовка, здравствуй!
Большущее спасибо за письмо и, конечно, за фотки.
Смотрю — и сердце разрывается: люди балдеют, живут нормальной жизнью, а тут даже путем не отдохнешь. Верчусь, как белочка. Правда, это не курорт, а армия, но все же. Вот Боря Смирнов служит в Новомосковске, уже подругу успел завести; как увольнение, так к ней. Так еще можно служить. А тут одичали совсем. Я уже чувствую, что месяц от месяца тупею. Сядешь письмо писать и предложения правильно не можешь сформулировать. Что же будет к концу? Ужас просто. Да это б еще ничего, но одним плохо — нет никакого настроения, причем постоянно. Делать ничего не хочется и в то же время не хочется впустую терять драгоценные часы. Сейчас, как никогда раньше, ударился в воспоминания с пацанами со своего призыва. Много говорим о сегодняшнем дне, а что, собственно, мы о нем знаем здесь, за колючкой, да совершенно ничего. И все же много говорим и мечтаем.
Хорошо, есть что вспомнить и рассказать, а то бы с тоски сдох. А вот интересно, я тут говорил с ребятами, которые вели обывательский образ жизни, и, как выяснилось, им служить легче, их ничего не волнует, их никто не ждет, кроме родителей, им не за что переживать. Они по-своему счастливы, не правда ли?
Завидую тебе, как ты встретил Новый год. Да, видимо, вы некриво провели праздник — уважуха. А мне повезло! Заступил в наряд — дежурным по штабу в самый Новый год — с 31-го на 1-е. Вот и представь теперь, какой это для меня был праздник. Да и вообще, в армии праздник — просто выходной день. Правда, в столовой кормили чудесно. В обед нажрался так, что на ужине поел лишь яблок да чаю попил. Если б так кормили всегда, то был бы кайф. Хотя на жратву и так нельзя обижаться, готовят отлично. Не в каждой столовой на гражданке так поешь, как тут. Однако на праздники все же пришлось вспомнить палочки и барабаны. Второго ездили в соседнюю часть, концерт давали. А не занимаюсь потому, что нет времени. Ох и трудно же было, ведь с гражданки не сидел за ударной.
На Маслова в офигительной обиде, не пишет уже почти два месяца. Насколько я ни идиот, но таких вещей не допускал. Так что из Ветлуги никаких новостей, а ведь родичи не напишут того, что мне надо. Да и из женщин никто не пишет. Со Светкой расплевались, напрочь. Променяла солдата на моремана. Ну да шут с ней, ничуть не жалко, хотя…
Понимаешь, тут все по-другому воспринимается — это же армия. Я вот раньше думал, что пацаны, которые уже отслужили, говорили — мол, в армии много чего поймешь — это треп, а оказывается, правда. Да, армия много дает, но и берет немало. Тут поневоле становишься другим, в армии все одинаковы. И здесь особенно бывает больно получать подобные письма, ибо эту боль залить нечем. Ты не подумай, что я имею в виду вино, нет. На гражданке такие вещи быстро забываются. Ведь там что ни день, то новое. Тут же все однообразно, поэтому как хорошее, так и плохое надолго остается в сердце.
Но ты молодец, что послал фотки. Да у меня еще есть с проводов. Частенько смотришь и вспоминаешь все былое. И так грустно и паршиво на сердце, хоть плачь.
Каждый день жду от Ленчи писем, а их все нет и нет. Что они там — совсем загулялись, что ли, с Масловым? Да и вообще в последнее время количество писем значительно сократилось, а что поделаешь? Время, оно стирает все плохое и хорошее в памяти людей.
И я ни на кого не в обиде, обижаться надо лишь на самого себя.
Вот так и живем, друг, в этом лесу, без родных, знакомых и любимых, и даже без писем.
На этом кончаю. У меня все в порядке. Всем привет!
Посылаю свою фотку, узнаешь ли?
До свидания. Жму лапу. Витька.
Вовка, совсем немного, и мы вновь сможем быть вместе — как это прекрасно, когда все снова соберемся и вспомним прожитые годы. Как славно…
Жду, не дождусь, когда черкну вам: — Ставьте водку в холодильник — мне до дембеля полтинник!
Лунная дорога, сказка.
Есть на свете праздник, когда луна светит тускло, как закопченный фонарь. Зато в первую же ночь после праздника она словно берет свое и сияет как никогда. Говорят, если в такую ночь выйти в поле и пойти по лунной дороге навстречу луне, можно увидеть много чудесного. Но что бы ты ни увидел, что ни услышал — ни в коем случае нельзя оборачиваться или бежать прочь. Дело в том, что за тобой следует твоя тень. Она отделяется от тела в лунном свете и идет следом. И все, что случается на лунной дороге, — происходит с ней. Стоит же только оглянуться или побежать, как тень исчезает, и все происходит уже с тобой.
Я выхожу на лунную дорогу.
Ночь так тиха и светла, так причудливо все вокруг, преображенное луною, что кажется: ты стал невесомым, бесплотным, растворился и паришь в теплом мареве ночи…
(Потом я дописал ее, но это потом.)
Когда первый раз после гибели Витьки вышел в город, он был пуст. В час пик. И я шел один по абсолютно пустому городу — городу, где нет Витьки.
Он был лунатиком и немножко гением, он видел цветные сны, где все летают и не падают, любят и любимы, умирают и вновь воскресают из мертвых; вернее — не умирают вовсе, а, преодолев свою смерть, живут долго-долго и счастливо-счастливо.
Где ты сейчас бредешь, брат мой, по лунной дороге? Или уже смотришь на свою тень с Луны? Дай ответ. Хотя нет, ведь нельзя оборачиваться.
ПОКА НЕ ЗАКРОЕТСЯ ШТОРКА
Травелог
И будут расти между травою,
как ивы при потоках вод.
(Исаия. 44, 4)
Кепкин прилетел в Кишинев на крестины внука.
Дорога туда, конечно же, не обошлась без приключений. Сперва все шло по графику: «Ласточка» домчала его из Нижнего в Москву всего за шесть часов, но тут выяснилось, что трансфер в Кишинэу задерживается почти на сутки, до следующего утра в лучшем случае; и он прикатил к подруге экс-супруги в Тушино, свалился, как снег на голову; однако та была ему рада, и они с Миланой еще целых шесть часов бродили по необъятным тушинским паркам и говорили-говорили-говорили по душам; правда, ему пришлось больше слушать, ибо Милана пару лет назад развелась с мужем, но боль не прошла, и ей просто надо было выговориться, чтоб крышу не снесло. Когда спустились в автомобильный туннель, поведала, как специально приходит сюда даже днем и орет, что есть силы, дабы выплеснуть нестерпимое страдание; внизу несутся машины, и ничего не слышно. Напоследок заглянули в храм, где шла всенощная, подали записочки, поставили свечки, а затем чудно угостились в трапезной и, сытые-довольные, отвалили восвояси.
Наутро, 13 июня, да еще в пятницу, вылетел трансфером через Ереван. В узеньком и тесном «Боинге-737» было душно, как в предбаннике, и кто-то из детей и женщин даже сомлел от духоты; его выручило то, что сидел на месте Е посередке, выкрутил до отказа лючок вентилятора, задрал голову, и свежий воздух бил ему прямо в ноздри. Через пять часов мытарств приземлились в Ереване, еще часа полтора лету до Кишинева – и ура. Не тут-то было, опять на шестнадцать часов завис в столице Армении – спасибо долгоиграющей авиакомпании «Fly One». Хорошо, что дочь сняла ему номер в небольшой частной гостинице возле аэропорта, как раз напротив огромной винной бутылки в виде памятника; две младых армянки его радушно приняли и сопроводили на второй этаж, где наконец-то смог принять душ. Едва вышел из ванной, как подали обед, безо всяких переперченных излишеств – легкую куриную лапшичку и много-премного салата из свежих овощей. Хотел было смотаться в город, да в горах разразилась дикая сухая гроза, постепенно перешедшая в неистовый ливень, разверзлися хляби небесныя. Ближе к вечеру снизу донеслись звуки живой музыки, выглянул – прямо в холле горели свечи, за столиками сидели элегантные мужчины и женщины, под шампань с фруктами да под коньячок с бастурмой слушали хрипловатый голос певицы a la Нани Брегвадзе, исполнявшей национальные хиты. Спускаться не стал, вернулся в номер, попил чайку, порылся в телефоне и, как ангелочек, блаженно уснул под зазывные мелодии и перестук капель.
Наконец в восемь утра шлепнулись в Кишиневе, вяло похлопали пилотам за мягкую посадку и, казалось бы, финиш; однако все только начиналось; да, приключения закончились, начались злоключения.
На паспортном контроле молодой таможенник весьма удивился, узнав, что у Кепкина одно лишь российское гражданство.
– Цель приезда?
– Путешествие.
– Вам придется пройти особый контроль.
Быстренько выгородили лентой проход, и полицейский провел его в отстойник, где уже изнывало десятка полтора незадачливых пассажиров; причем не только русских, звучала и иная иностранная речь. Так промариновались минут двадцать.
Кепкина вызвали первым. В узеньком пенальчике кабинета было не развернуться: слева от двери стул, на который он и уселся; в правом углу – столик с компьютером, за которым расположился мрачный майор-таможенник лет сорока, весь в черной форме.
Начался допрос… пардон – беседа.
– Цель приезда в Молдову?
– Приехал на крестины внука.
– А у вас есть документ, что вы приехали на крестины?
– Нет, у меня здесь дочь, она вышла замуж за молдаванина, я к ним приехал. Вот адрес. – Протянул бумажку с адресом на молдавском.
Тот даже не взглянул на нее.
– А у вас есть свидетельство о браке дочери?
– Нет.
– Тогда вы позвоните ей сейчас, пусть она вам скинет его на телефон. А заодно и свидетельство о рождении внука.
Набрал, дочь сразу:
– Пап, да он охренел там, что ли?! – И отключилась.
Тот продолжил.
– А вы где работаете?
– Я пенсионер.
– А где работали?
Кепкина так и подмывало ляпнуть: «В КГБ, майор, в КГБ!» Но сдержался.
– Я режиссер. Ставил народные праздники.
Вдруг что-то изменилось в поведении таможенника, мелькнуло нечто живое в глазах – то ли он праздники народные любил, либо стыдно стало над стариком измываться.
И, через паузу:
– Ладно, мы допускаем вас в Молдову. Но в следующий раз имейте при себе соответствующие документы во избежание возможных проверок.
Вышел в зал ожидания, встречает сват:
– Ну, ты чего так долго?
– Спроси свою таможню, чего.
Дома уже поджидала дочь Настя с полуторагодовалым сынишкой Тео.
Первые слова внука, впервые узревшего невиданного деда, были:
– У-ю-юй! – Так дед и прозвал его.
Светловолосый, ладненький, шустрый сорванец, очень любит брум-брум (машинки), их у него целый гараж, гуй (гулять) и муй (мультики). Поцеловал дедулю, а тот уже и так пребывал на седьмом небе от счастья.
Пообедали. Сват по этому поводу сварил телячий холодец и зяму – домашнюю лапшу с курицей, помидорами, кореньями, подкисленную квасом (пальчики оближешь).
После обеда сват спросил:
– Ну, чем теперь займемся?
Кепкин с ходу предложил:
– Давайте съездим на кладбище, сватью навестим. При жизни нам не пришлось свидеться, так хоть память ее почтим.
– Ты правда хочешь?
– Конечно.
– Тогда погнали.
Сватья Галина Трофимовна скончалась в ковидную пандемию пять лет назад. Познакомились они по телефону. Дочь звонит: «Пап, познакомься с моей свекровью». Поздоровались, та вдруг сказала: «Какой у вас голос молодой. Я, честно говоря, не ожидала». – «Галина Трофимовна, дорогая, не знаю, к счастью или к несчастью, в душе-то мы навсегда остаемся молодыми». – «Да, пожалуй». Между ними сразу искра проскочила – наш человек.
Приехали на кладбище, возложили цветы к памятнику, зажгли свечи, Кепкин прочел сугубую заупокойную молитву, потом обиходили могилку (Теуш тоже помогал), еще раз поклонились сватье и покинули сие место упокоения.
По прибытии домой Настя пошла укладывать Тео на дневной сон, а сваты отправились в кладовку помянуть Галю, благо далеко идти не надо – соседняя дверь.
В кладовке на полках по стенам – бесконечная анфилада солений-варений-закусок, на полу пузатые баллоны домашнего вина – ступить некуда.
– Да, пора тебя раскулачивать, – съязвил Кепкин.
Посмеялись. Сват захлопотал.
– Ну, какое будем пить? Белое? Красное?
– Ты знаешь, сват, я вино не люблю. Точнее – оно меня не любит.
– Тогда наливочки выпей, крепенькой.
– Самогонка, что ли? Я – пас.
– Да какая самогонка! Наливочка домашняя.
– Типа чачи?
– Ну да, только помягче.
– Ну давай.
Сват сбегал, притащил хрустальный графинчик, стопки и тарелку брынзы.
Наливочка и впрямь была хороша, пилась легко, а брынза свежайшая, как маслице, так и таяла во рту.
Разгулялись крепко, на огонек зашли соседи. Саша, их со сватом ровесник, рассказал, как они с супругой отдыхали в Турции, на днях вернулись. Олег, помоложе, друг зятя, подполковник полиции, все жаловался Кепкину, что у них в Молдове, в отличие от России, это звание ничего не значит. Засиделись допоздна, графинчик наполнялся многократно, брынза тоже не иссякала.
Утром Кепкин очнулся с тяжелой башкой и весь день пребывал в тошнотворном состоянии, откисая от вчерашнего, лишь к вечеру дочь кое-как отпоила его баварским пивом и крепким чаем.
Тогда он сказал себе: «Ша, дорогой, завязывай. Если продолжишь бухать, то ни шиша ты здесь не увидишь».
И завязал, напрочь. Сват сначала обижался, но потом, поняв, перестал.
И началась его сказочная кишиневская жизнь.
Район Чеканы, бульвар. Дни теплые, но не жаркие, + 25 – 26; солнышко ласковое, не жалит, а лишь щекочет, нежит. Вечерами они гуляли здесь с Настей и с Теушкиным; Теуш гонял свой бим (мяч), а они с доникой болтали обо всем и ни о чем, вспоминали, шутили, мечтали.
Вокруг океан народу – взрослые и молодежь, дети всех возрастов; повсюду звучит вперемежку молдавская и русская речь, абсолютно на равных; если ты русский, то на тебя даже кассирша в магазине не скосоротится.
Брали с доней в уютной французской кафешке ей – капучино, ему – матча с молоком и брели-брели-брели по бульвару, а он тянулся и тянулся бесконечно, аж до огромного зеленого зайца, выстриженного из декоративных кустов газона.
Забегали в «Кауфланд» переждать внезапно хлынувший грибной дождь, и снова текли и текли в веселой шумной разномастной толпе, знакомясь и все больше влюбляясь в этот солнечный город.
Странно, но ни одного цыгана или цыганки Кепкин там не встретил.
– Куда они попрятались, сват?
– Кочуют, сват, кочуют.
– Да ладно, ты гонишь.
– Нет, правда, появятся только осенью, когда дожди зарядят.
Привет Пушкину. «Цыганы шумною толпой» forever.
С утра рванули со сватом на рынок. Братцы, вы не поверите, изобилье, малые голландцы в натуре: розовые окорока со слезой, домашние колбасы, паштеты – натюрморты; а рядом живность: куры, гуси, лебеди (нет, вру, лебедей не было), молочные поросята – всего в избытке.
Овощи свежайшие: томаты огромные, с два кулака, огурчики пупырчатые, словно небритые, гладкие синенькие с надутыми щечками – аж глаза разбегаются.
Фрукты: яблоки, груши, сливы, персики, а еще ягоды: арбузы, виноград… и… и… и… Нет слов. Все зрелое, истекающее соком от спелости, а мы – слюной от вожделения.
А запах, запах!..
Стоял сезон черешни – Кепкин слопал там ее больше, чем за всю предыдущую жизнь.
Короче, затарились по полной, с немым вопросом: как теперь все это съесть?
– Сват, а почему при таком изобилье на рынке народу мало?
– Так денег нет.
– А чего, работы нет, что ли?
– Да работы полно, только не платят ни хрена. Потому все и уезжают, особенно молодежь, на заработки, на ПМЖ – в Италию, в Штаты, в Канаду.
Ай-яй, потерянный рай…
Приехали-разгрузились, наелись-напились и отправились в зоопарк – на себя смотреть.
Животный мир всех впечатлил, кроме Тео; тот даже на площадке молодняка зевал во весь рот (может, просто от жары спать хотел), даже к обезьянкам и львам с тиграми был почти равнодушен. Кепкина это несказанно удивило, он вспомнил, как Настя обожала животных, за ее детские годы у них перебывало всяческое зверье, за исключением разве что слонов и драконов. Что ж, suum quique, каждому свое.
Сват Федор – классный мужик, вот только настроение у него меняется каждые полчаса, как погода в демисезон: то весел, так и сияет радушием; вдруг, ни с того, ни с сего, – помрачнел, замкнулся, слова не вытянешь. Сперва Кепкина это напрягало, потом приспособился, понял, тут главное – переждать грозу; и сразу все пошло, как по маслу.
Вот и сегодня с утра ходил мрачный, как туча; придрался:
– Ты слишком громко занимаешься своей гимнастикой, детей разбудишь.
– Да ты что, сват, их же пушкой не прошибешь.
Вдруг за завтраком молвил:
– Хочу пригласить тебя в театр.
Русский театр града Кишинева был полон. Давали простенькую современную комедию, Кепкин даже не запомнил названия. Но актеры играли прекрасно, отрывались по полной – пели, танцевали, каскад следовал за каскадом; режиссер тоже постарался, насытил спектакль популярными песнями еще советского периода; и от этого повеяло такой ностальгией, что слезы наворачивались на глаза. Зрители хором бросились подпевать; а в финале еще долго не отпускали актеров со сцены, аплодировали стоя и кричали «браво».
– Ну, как тебе? – осторожно осведомился сват.
– Супер!
Тот шумно выдохнул – гора с плеч.
Потом еще долго гуляли по ночному городу, спектакль как-то обоих вдохновил; и они, пожалуй, впервые раскрылись навстречу друг другу. Ели вкуснейший молдавский пломбир, по фактуре слегка помягче российского, говорили мало, больше молчали, но это молчание было наполненным – таким, когда слова уже не нужны.
Настя с Тео их потеряли.
А сегодня прилетела из Франкфурта Настина подруга, сероглазая Паола, сицилианка, родившаяся и выросшая в Германии; и Кепкин сразу втрескался в нее… хотя нет, не то, – в ее открытость беспредельную, бесхитростность, прямодушие.
Они со сватом и Теушем встретили их с Настей в Пушкинском парке, куда те примчались прямо из аэропорта; и он вел Паолу по аллее из бюстов молдавских поэтов и писателей, из которых знал только Дмитрия Кантемира, что-то путано ей объясняя, прямо к памятнику Пушкину у фонтана, куда Теуш сразу зашвырнул свой бим, и пришлось чуть ли не нырять за ним. Потом лопали пиццу в ночном кафе под мюнхенское пивко с молдавским винцом, домой добрались уже затемно, Теуш заснул в такси.
И понеслось…
Они с Паолой гуляли по городу, он читал ей стихи – Гете, Гейне, Шиллера, Брехта и иже с ними, в оригинале.
И еще что-то из восточной поэзии, в переводе:
А Меджнун шел босой по улицам Бухары,
И кричал, стонал и рвал на себе одежды,
И улицы были ему тесны,
И город огромный мал был.
Она смеялась – не понимала (иль понимала?).
Пели вместе – от панковской «Da da da» группы «Трио»:
Was ist los mit dir, mein Schatz?
Aha.
Was ist los mit dir, mein Schatz?
Aha.
Da da da.
Ich lieb dich nicht.
Du liebst mich nicht.
Aha.
Da da da.
До мультяшной из «Тома и Джерри»:
Vielen Dank fuer die Bluemen,
Vielen Dank, wie lieb von dir!
– Это любимая песенка моей мамы, – сказала Паола.
– И моя, – солгал он.
Для общения с ней ему пришлось освежить свой немецкий из давно ушедшего переводческого прошлого; Кепкин думал, что за долгие годы без практики успел уже позабыть его подчистую, ан нет – вспомнилось, всплыли из глубины времен и лексика, и произношение. Сам удивлялся, как легко текла его иноземная речь, с шутками-прибаутками-приколами – благодаря златовласке Паоле.
Хотя оба неплохо говорили по-английски (Паола преподавала его в немецкой школе), однако предпочли Deutsch – ей это было привычней, а ему пофиг, без разницы. На итальянский тоже не переходили, ибо он знал его на уровне инфинитивов, «Белла чао» и пары песенок Челентано.
Наконец настала долгожданная суббота, 21 июня, память Феодора Стратилата.
Тео крестили в небольшом монастыре Феодора Тирона в предместье Кишинева. Православный храм был роскошен, расписан яркими фресками, с сияющим золотом иконостасом, увенчанным надписью «Hristos A Inviat» (Христос воскресе).
Батюшка велелепен и огромен, весь соломенный, как Страшила мудрый, – и власа, и борода.
Крестных две пары: одна постарше – Радика с супругом Валерием, местные; другая помоложе – Максим с женой Кристиной, специально приехавшие на таинство из Италии. (Там крестных может быть сколько угодно – чем больше, тем лучше; а почему нет?)
Новокрещаемый вел себя прилично, всплакнул лишь, когда батюшка окунул его в купель, но сразу утих на большой груди Кристины.
Тут же его переодели в традиционные молдавские одежды – Радика, главная повивальная бабка Кишинева, помогла Насте сделать это быстро и качественно, так что наш Теодор-Федор предстал пред всеми в белой с голубым рисунком вышиванке и таких же штанишках – хорош и рус, как нестеровский отрок.
А вечером обмывали новокрещенного в ресторации «Привал даков», где все стилизовано под времена варваров и смотрелось весьма и весьма оригинально.
Стол был неописуем – казалось, все блюда молдавской (и не только) кухни присутствовали на нем. За столом семнадцать персон: Настя с именинником, сваты, крестные, фины – Тудор-фина и Аурелия-фина с дочерью, Сергей-фина и Ирина-фина с дочерью (кстати, фины – это не национальность, это посаженные на свадьбе). А еще друзья – Андрей из Канады и Лия из Штатов. Да Марик, сынишка Максима с Кристиной; он весь вечер опекал Теушку, играл с ним в бим, катал на себе, ни на шаг не отходил. Ай, молодца!
И не хватало за столом лишь одного человека – Даника, отца именинника; Дан был в дальнем рейсе, зарабатывал деньги, однако зримо присутствовал и участвовал во всем по видеосвязи.
Дамы пили вино с шампанским, мужчины – коньяк (там Кепкин впервые узрел Hennessy в литровых бутылках, картинка не для слабонервных).
Перед горячим пожаловали музыканты в национальных костюмах, спели заздравную, и официанты сразу подали горячее, ассорти из разных мяс и рыб, сыров и овощей; скорее горящее, с маленькими зажженными факелами на подносах.
Потом гости, взявшись за руки, бурно плясали молдавеняску; и Кепкин сказал спасибо цигуну и боевым искусствам за привитую выносливость, ибо, когда все уже повыдохлись, он так же лихо вздымал ноги в танце.
В кульминации вечера погасили свет, музыканты грянули в тулумбасы, и под сияние бенгальских огней внесли большущий торт. Отведав его, все снова кинулись в пляс, веселились от души (но не напропалую).
Спасибо свату – кто бы знал, чего это ему стоило (имею в виду не только и не столько материальную сторону, а физические и моральные издержки), но ничего, сдюжил, да как, все было организовано по высшему классу. Ну еще бы, ведь внука в его честь назвали, вот он и расстарался.
Ночью, сразу с крестин, Паола спешно улетала домой в Германию; попрощались на бегу, чмоки-чмоки, и умчалась на такси; а бедное сердчишко кепкинское сосет и сосет тихая грусть-печаль, и не проходит.
I like you, Paola Perry. I miss you, baby.
Во вторник, 24-го, побывали в один день в двух монастырях.
Куркь, мужской православный Рождества Пресвятой Богородицы, образцовый: два главных храма – летний и зимний, архиерейские палаты, келии монахов – все в идеальной чистоте и порядке. Территория в зелени утопает, по деревьям белки скачут.
Полдень, утренняя служба закончилась, и монастырь словно опустел – сиеста; только быстро прошел через двор общительный иеромонах средних лет, погладил Теушку по головке, перекинулся со сватом парой фраз на молдавском и исчез.
Кепкин зашел в церковную лавку, там сидел одинокий монашек, длинный-предлинный, грустный-прегрустный; заказал ему читать неусыпную псалтирь за родных и близких, купил свечей и отправился по безлюдным храмам.
Что интересно, у молдаван свечки не прямо в храме к иконам ставят, а еще в притворе расположены две полки, посыпанные песочком: справа – за здравие, слева – за упокой, поэтому внутри стены и потолок всегда чистые, не закопченные, любо-дорого поглядеть.
Приложился к мощам Николая Чудотворца и Георгия Победоносца в мощевике, к иконе батюшки Серафима Саровского с кусочком мощей, поговорил со старинными иконами, напитался благодатию, помолился под журчанье фонтана, попил водички на святом источнике, где у ротондочки на каменной лавке сидела седая и босая горбоносая женщина, вылитая старуха Изергиль, тихо напевая псалмы; погладил заскорузлую кору 350-летнего дуба у пруда и задумался о вечности.
Затем случилось чудо (но об этом речь впереди). А пока они ехали в Ботучаны, в историко-археологический комплекс Старый Орхей, кланяясь то и дело попадающимся по дороге древним поклонным крестам-распятиям.
А кругом простирались золотистые пшеничные поля – останавливались, и Настя шла по ним, русоволосая русская Рапунцель, и гладила колосья, и они шуршали под ее руками, и переливались-перекатывались волнами. На изумрудных полянах паслись стада тучных коров и отары овец, и казалось, все вокруг плодилось и размножалось.
О, благословенная земля, населенная людьми добрыми, добросердечными, доброжелательными, дружелюбными и простодушными. Библейский Ханаан, воистину рай земной. Земля обетованная, текущая млеком и медом…
На его излияния сват заметил:
– То ли еще было здесь пять лет назад.
Дальше дорога пошла в гору, все выше, выше, покинули машину и, хрустя щебенкой, потопали к скальному монастырю Пештере. Боже мой, XII-й век! Двадцать метров в темноте по полустертым ступеням вниз, в скалу – и вот оно, сердце монастыря, крохотная церковь, без окон и электричества, с алтарем и десятком икон; но взгляд Кепкина сразу уперся в одну.
Не может быть! Она, Санта Мария Маджоре, его любимый образ, в мерцании свечей, и слезы на ее щеках. Да-да, Умиление, Серафимо-Дивеевская, келейная икона батюшки Серафима. Но слезы… Их же нет на том образе. Какой-то безвестный мастер увидел ее такой и, ломая канон, изобразил такой. Случилось чудо – и все встало на свои места. И ради этого стоило жить.
Так его сентиментальное путешествие превратилось в паломничество.
Настало время отъезда, еще бы, целых три недели здесь зависал, пора и честь знать.
Как раз открылся трансфер через Анталью – мечта: два часа без задержек – и белые, словно припорошенные пеплом, раскаленные камни Антальи. Пересадка на наш родной аэрофлотовский лайнер, румяные красненькие стюардессы, ladies in red, подают обед, обильный и сытный, Лукуллов пир прям’, завершающийся крепким чаем с лимоном – back in USSR, не иначе, comeback in Wonderland.
Еще четыре часа лета, и уже Нижний – поблескивает Окой и Волгой, подмигивает Волгой и Окой.
Уфф… Дома.
Перед отъездом Теуш сунул деду в рюкзак маленькую деревянную машинку, свою любимую, чтобы не забывал внука; тот обнаружил ее лишь по приезде и едва не расплакался. Так и стоит она теперь на его рабочем столе рядом с портретом дочери; Кепкин, отрываясь от писанины, то и дело поглаживает ее и произносит «брум-брум».
Вскоре по возвращении Кепкин отправился на плановую консультацию по глаукоме в Центр офтальмологии. Оказалось, пока он витал в эмпиреях, у него сменился лечащий врач, прежний упорхнул в частную клинику.
Провели комплексное обследование: томография, периметрия, измерили глазное давление, проверили остроту зрения и так далее.
Поле зрения катастрофически сужалось, шторка диафрагмы постепенно закрывалась. При этом, что удивительно, острота зрения не падала, наоборот, позволяла свободно обходиться без очков.
Новый врач не знал, как вести себя с еще не знакомым ему пациентом и, как сапер, осторожненько прощупывал почву. Наконец решился перейти к главному.
– Зашло слишком далеко. Операция затормозила процесс, но…
Кепкин прервал:
– Доктор, не надо меня утешать. В обморок я не брякнусь, вешаться не побегу. У меня отец болел глаукомой, слеп на моих глазах, так что сами понимаете, обнадежить вам меня нечем.
– Ну, надежда есть всегда…
– Да-да, конечно, надежда умирает по средам, а сегодня пока вторник. Всего доброго.
– И вам. Возьмите эпикриз с рекомендациями.
– Спасибо. – И был таков.
Превращаться в Гомера, естественно, не хотелось, однако скорби не было, ведь яркие краски этого лета, ощущение нескончаемого счастья – они навсегда останутся с ним, не канут во тьму, когда закроется шторка.