Роман Шорин

Роман Шорин – философ, писатель, эссеист. Автор книг «Метафизика целого и части», «Невидимая невидимость невидимого», «История одного философа». Публикуется в ряде электронных и бумажных изданий.

Отдает предпочтение жанрам вольного философствования – таким как эссе, скетч-зарисовка, диалог, афоризм. При этом не чужд и академической традиции – пишет научные статьи, выступает с докладами на философских конференциях. Работает над диссертацией на тему «Неакадемическая философия как социокультурный феномен».

ЕСТЬ КОНТАКТ – НЕТ КОНТАКТА


Как констатируют – не без сетования – наиболее сведущие из философов, все дано нам в своем относительном виде: мы видим и познаем его таким, каково оно относительно нас или, другими словами, каково оно для нас.
В чем здесь проблема? В том, что мы не можем прорваться к бытию самому по себе. В том, что безотносительное бытие в силу своей невместимости в формат явления или объекта заведомо недосягаемо для наших познавательных усилий. В том, что объекты, которые мы наблюдаем и исследуем, есть нечто половинчатое и несамостоятельное, навроде полуфабриката. В том, что объект ограничен своим субъектом и, стало быть, выступает частью – частью пары, вторая часть которой – мы – в свою очередь ограничены своим объектом, другими словами, несамостоятельны и половинчаты тоже.
Раз уж речь зашла про половинчатость, не мешкая перейдем к напрашивающейся в этой связи гипотезе. По-видимому, объект и субъект представляют собой продукты расщепления, причем расщепленным, похоже, оказывается как раз бытие само по себе. Ведь это не какой-нибудь местечковый раскол. Это рассечение чего-то базового, онтологического, и безотносительное бытие подходит сюда как ничто другое. К тому же именно оно, по идее, должно воплощать собой единство и целостность. Ведь то, что целостно или цельно, наиболее бытийно. Именно в цельности есть бытие и именно в бытии есть цельность.
В общем, полубытие в виде мира как объекта (тем более в виде мира объектов) и полубытие в виде взирающего на этот мир субъекта – это разъятость самого бытия как такового. Это оно «пострадало» в результате появления субъект-объектной пары. По крайней мере, так представляется, – например, ряду выдающихся мыслителей, обойдемся пока без фамилий.
Философы предлагают разные труднопроизносимые и тем отпугивающие процедуры или акты, вроде экзистирования или трансцендирования, посредством которых человек может вырваться за пределы наличного бытия, бытия-для-нас или бытия-относительно-нас, и, заодно, за пределы собственной ограниченности. Они пишут о необходимости перешагивать через любое помысленное содержание, отменять добытое в результате метафизических исканий, искать дальше и снова отказываться от того, что нашли, вырываясь таким образом из пут объективации или опредмечивания. А порой даже берут в свои союзники мистиков с их экстатическими таинствами и пограничными опытами.
Кстати, вернемся к тому моменту, что прорваться к безотносительному бытию означает порвать и со своей собственной половинчатостью, то есть высвободиться из рамок субъекта, выпростаться из его ролей и функций. Это редко замечается. Впрочем, даже если это заметить – что с того? Совершенно ни на что не влияющая рефлексия, потому как факт остается фактом: разговорами о прорыве к бытию всякий раз безотчетно предполагается, что его осуществит именно познающий и приспосабливающийся субъект, который, заодно, хоть одним глазком, да ухватит какую-нибудь предметность или фактичность, хотя ни того, ни другого в бытии самом по себе нет. Сам прорыв к бытию столь же машинально предстает преднамеренной активностью деятельного «я», поскольку уже в само слово «прорыв» заложен именно этот смысл.
Сложно смириться с тем, что, соприкасаясь с чем-либо, мы соприкасаемся всего лишь с его внешней, условной гранью. Ведь это довольно серьезное ограничение, и наше чувство собственной важности, присущее нашему интеллектуальному началу, явно страдает. А если на утешение есть запрос – оно обязательно появится, вот только не обязательно честное и последовательное.
В массиве накопившихся за века философских опытов можно обнаружить затейливые, витиеватые предположения, будто субъект-объектная оппозиция имеет место неспроста, и с ней, соответственно, нужно считаться – причем не только с точки зрения физического и социального выживания и обустройства.
Дескать, безотносительное бытие намеренно повернулось к нам своей внешней, относительной гранью (как если бы она у него была!), чтобы мы хотя бы опосредованно, но встречались, сходились с ним. Например, именно так я трактую рассуждения Ясперса о том, что истинная реальность опосредованно представлена как окружающим нас миром, так и нами самими; что в бытии как явлении-для-нас говорит и становится ощущаемым сущностное, ноуменальное в-себе-бытие; что в предметном или помысленном присутствии возвещает нам о себе, дает о себе знать присутствие первичное и цельное.
Возможно ли такое? Скорее, внешним миром и субъектом этого мира заявляет о себе все же расщепленность бытия. Бытие же, взятое в своей целости, даже возвещай оно о себе, возвещало бы о себе именно как о том, что не дробно, что не состоит из частей и на них не делится. И ему не требовалось бы посредничество – тем более посредничество усеченной, стерилизованной, выхолощенной версии самого же себя. Да и подстраиваться ему, по большому счету, не под кого. Это не к нему, а к объекту и только к объекту прилагается субъект.
Раз уж я упомянул Карла Ясперса, то прокомментирую еще одно его суждение, согласно которому бытие как таковое («объемлющее», в его терминологии) присутствует через свою разъятость, более того, присутствует на обеих сторонах своего разъятия: и в объекте, и в субъекте. Увы, здесь с ним придется поспорить. Навряд ли целое присутствует в своих осколках. Когда есть части – нет целого, когда есть целое – нет частей. Замечу также, что у немецкого мыслителя немало и других, более приятных мне сентенций.
Надо признать, что философы правы и неправы одновременно. Правы, что нет, мы не соприкасаемся с безотносительным бытием. Как познаватели, исследователи и стратеги уж точно. И неправы, потому как мы с ним все же соприкасаемся, только, соприкоснувшись, сразу же приобщаемся к этому бытию на правах его продолжения. Едва с ним соприкоснувшись, мы вовлекаемся в эту нерасторжимую цельность, так что от нас, как от обособленных акторов, ничего не остается. Или, если угодно, не остается люфта, зазора между нами и не нами. И в этом нет особой мистики, хотя, надо признать, имеет место действительно весьма радикальная метаморфоза.
Прямо сейчас, закрыв глаза, я повернулся лицом к солнцу. Внутренность моих глазниц, лобных и височных долей заполняется красным цветом, и уже непонятно: я наблюдаю это красное свечение или это оно так происходит – через мое за ним наблюдением в том числе. Впрочем, это пример технического характера. Имеются куда более содержательные сюжеты, когда, например, человек проникается какой-нибудь, казалось бы, извне данной, снаружи представленной жизнью, будь это…
Обойдемся без конкретики, тем более что у каждого она своя. Однако то ли мы в некие моменты почему-то оказываемся настолько отстранены от самих себя, что внимаем какой-то жизни ради нее самой, тем самым, «дополняя», «достраивая» ее до жизни в своем средоточии, с которой остается только соединиться, то ли в примеченной нами формально отдельной от нас жизни оказывается столько полноты, что, оборачиваясь уже не частной жизнью, а жизнью как таковой, она властно причащает нас к себе. Результат один: мы прекращаемся как ее субъект, а она прекращается как наш объект. Эта пара вместе с отношениями между ее сторонами замещается неделимым и ни с чем не соотносимым целым; замещается завершенным, никуда далее не отсылающим и ничего более не подразумевающим бытием.
Иной раз при нашем обращении к какому-либо объекту или явлению, скажем, к явлению природы, оно неожиданно «разворачивается» завершенным-в-себе, самосущим миром. Или, выражаясь чуть иначе, через него начинает сквозить, прорываться, как сквозь бумажную пленку, такое, что не оставляет нам шанса остаться стоящими напротив него, остаться его свидетелем. Затекающее на наши владения, как если бы мы их всего лишь у него арендовали и срок аренды давно вышел; просачивающееся в нас, как если бы мы для него проницаемы; нивелирующее, ничтожащее нашу отдельность, которая есть отдельность от объектов, но отнюдь не от того, что, не выводясь ни из чего стороннего, оказывается единственным, что есть.
Может быть, Ясперс и другие философы имеют в виду нечто подобное, когда постулируют, что предмет возвещает нам о беспредметном или что мысль может увидеть в том или ином предмете своего рода указатель на непредметное? Не уверен. Ведь раз объект «развернулся» больше-чем-объектом, предметное мышление, соответственно, в тот же момент закончилось. Как минимум, лишилось материала, делающего его востребованным.
Самобытие не возвещает о себе – стоящему в стороне кому-то – посредством предмета или явления. Оно сбрасывает с себя всякую предметность и явленческость, заодно увольняя за ненадобностью и вторую сторону предметного – того, кто предметы фиксирует или считывает. Раз нет больше объекта – нет больше и субъекта. Непредметное – это то, чем предмет или явление обернулись, тотчас прекратившись быть предметом или явлением. Непредметное «приходит по нашу душу» непосредственно и как непосредственное уже не предстает перед нашими органами восприятия/мышления, этими посредниками между «я» и остальным миром, но проходит, минуя их, – прямо внутрь нас.
В идеале человеку и быть бы по большей части включенным в бытие как в завершенное-в-себе единство. В тех или иных его ситуативных преломлениях. Например, в единство одного живого существа с другим живым существом, в единство летнего ливня и того, кто слушает его шум, сидя возле открытого окна, в единство дела и делателя, в единство убеждения и поступка. Да и в нашей далекой от идеала действительности человек то и дело вовлекается в то, что оказывается не-иным ему, скажем, в то, что органично, уместно или правильно. Даже в этой странной, как будто перевернутой данности мы периодически согласуемся с чем-то не внешним согласием вроде кивка или одобрительного слова, а, что называется, всецело, без остатка. Согласуемся до уподобления или не-различения. И я даже могу сказать с чем – с тем, что относится к сущностному, базовому, первичному, лежащему в основе.
Человек с сущностным не контактирует, не соседствует, идя параллельным курсом, потому что, будучи больше-чем-объектом, сущностное предоставляет куда более значительную перспективу – перспективу быть с ним как одно. Основа всего – это то, что все пронизывает и все объединяет, и объединяет в себе или собой. В этом плане основа и есть то, что в основном или главным образом есть. В общем, сущностное оказывается бытием – и бытием, ни на что внутри себя не подразделяющимся, как и не соседствующим с чем-то или кем-то, наличествующими вовне.
Почему мы с ним не соприкасаемся? Не вследствие его от нас закрытости, а, наоборот, в силу того что оно не замыкается ни в каких границах. В первую же секунду контакта с ним мы находим его как себя и себя – как его, стороны смешиваются и более не просматриваются, поскольку их ничто не разнит, не разъединяет. Хотя, конечно, довольно сомнительно представлять дело так, будто бытие как единство с кем-то смешивается: вбирая нас в себя, оно, скорее, подтверждает свою единственность, в подтверждениях, впрочем, не нуждающуюся.
В идеале нам бы следовать лишь (либо главным образом) чему-то совершенно – до неотъемлемости – естественному или когерентному, сродственному, и тогда не было бы возможности разделить то, чему следует, с тем, кто следует, да и выявить само это следование. Ведь, будучи следованием само собой разумеющемуся, оно бы не выпячивалось из общего, более широкого, сколь угодно более широкого бытия, совпадало с ним, равнялось ему, разрасталось до него.
По факту же мы больше следуем чему-то искусственному, неживому, конвенциональному, отчего и возникают все эти разрывы и выпячивания. Почему так сложилось? Не знаю, не мне судить. Хотя, для иронии, уж не потому ли, чтобы среди прочего возникла философия, не чуждая и мне самому?
С другой стороны, все эти разговоры про расщепленность бытия, которым и я поддался, неверны в корне. Нет никакой расщепленности бытия. Во всяком случае, в бытии как в единстве столько правды и подлинности, что, даже, допустим, случаясь оно изредка, оно случалось бы как единственно должное и существующее от века. Реальность заключена лишь в том, что есть как целостность или как безотносительное, не знающее внешнего себе бытие. Всему остальному остается доля кажимости.
Целостность нерасщепима в принципе, иначе, какая же это целостность? И предыстории у нее тоже быть не может, ведь даже не философы, а всего лишь ученые согласны с тем, что целое – это больше, чем просто сумма частей. Не части срастаются в целое, а целое замещает собой части, как бы сращивая их в одно. «Как бы», потому что части срастаются так, словно их и не было.

ЗАСМОТРЕТЬСЯ И ЗАСЛУШАТЬСЯ


Два глагола, вынесенные в заголовок, интересны своим неявным и в то же время явственно подразумеваемым смыслом. Равно как и два существительных – «загляденье» и «ненаглядное».
«Ты чего?» – говорят человеку, впавшему как будто в прострацию или в оцепенение. «Ох, простите, я просто засмотрелся на эту панораму с горным озером». Либо: «Прошу прощения, я невольно заслушался этими соловьиными трелями». Здесь буквально указывается на то, что происходит, когда засматриваешься или заслушиваешься: проход «за» – за смотрение и за слушание, оставление смотрения и слушание позади.
Заслушался, то есть начал слушать и молниеносным, неожиданным образом очутился дальше и глубже просто слушания кем-то чего-то. Хотя, конечно, очутиться дальше и глубже слушания кем-то чего-то, в общем-то, некому, ведь там – дальше и глубже – пение продолжается его слушанием, то есть первое не противостоит второму, не отличается от него, там нет разделения между звуком и его восприятием, между тем, кто слушает (слышит) и тем, что он слушает (слышит).
Засмотрелся, то есть начал было смотреть на что-то, но внезапно словно бы занырнул в него, как в вышедшее из берегов. Берега задают чему-либо самим смотрением на него – смотрением с берега, только в данном случае случилось неподчинение этому задаванию: то, на что мы начали было смотреть, не согласилось упереться в нас как в своей берег и не идти дальше.
Загляделся, то есть заглубился в то, на что начал было глядеть, и что, соответственно, обернулось не внешне интересной, но плоской, пусть и рельефной картинкой, а имеющей нутряное, безотносительное наполнение вселенной, которая не позволяет расположиться вовне ее и в которую – согласно в том числе этимологии слова – можно быть лишь вселенным. К тому же, следуя теперь уже семантике слова, объем вселенной безразмерен, а потому, не вмещаясь в пределы того, что наблюдают, она в известном смысле пренебрегает этими пределами, распространяется за них, то есть в том числе на участок наблюдателя, рушит перегородку, отделяющую наблюдаемое от наблюдающего, тем самым игнорируя, ничтожа само субъект-объектное разделение (да и любое другое тоже). Безразмерное, таким образом, есть как единое-в-себе, и связь между отсутствием внешней границы и внутренней неделимостью – самая прямая.
Быть по-настоящему вселенным во вселенную, значит, там – внутри вселенной – не выпячиваться, не контрастировать с остальным, поскольку выпячиваются ничем иным, как своей инородностью, случайной сюда впихнутостью. Да, нам свойственно полагать, будто мы находимся в мире, внутри мира, который вокруг себя наблюдаем. И все же окружающий мир – мир, в котором мы якобы находимся – остается для нас миром внешним, то есть находящимся снаружи. Поэтому реально быть, реально находиться можно лишь внутри такого универсума, который есть слаженное до отсутствия каких-либо разрывов целое.
Характерны и упомянутые прострации с оцепенением – в случаях, когда засматриваются или заслушиваются. Человек как будто выпадает из ролей и функций, как будто пропадает и даже не как будто, а действительно пропадает, замещаясь чем-то бо́льшим, фактически бескрайним, ничем не стесненным. Вот только что он был деятельным, коммуницирующим. Вот только что он производил вычисления и принимал решения, осуществлял познание и контроль, ориентировался в окружающей среде и адаптировался к текущим обстоятельствам. Как вдруг все это напрочь забылось, вытеснилось, перекрылось. Почему? Потому что человек засмотрелся. Потому что человек заслушался. И обрелся там, где нет необходимости ориентироваться, адаптироваться, соотноситься. Где и он ничему не предстоит, и ему ничего не предстоит. Обрелся там, где его нет, а есть бытие в своей неразъятости.
Бывает, что вместо одной среды, находясь в которой нужно хлопотать и контролировать процессы, актуализируется другая среда, где тоже много дел и за всем нужен глаз да глаз. Например, с работы попадаешь в семью или из семьи – на работу. Однако в случае, когда человек засматривается или заслушивается, он обнаруживает себя не в новой обстановке или среде, а выносится по ту сторону любых сред и обстановок.
Отсюда внешнее впечатление, будто заглядевшийся или заслушавшийся человек стал в ступор. В известном смысле так и есть, человек и правда замирает, столбенеет. Вследствие того, что он заслушался или засмотрелся, не началось что-то новое, очередное, а наоборот: все пришло в завершение, все кончилось, финализировалось. Разное заместилось одним, и это одно, никуда уже не предъявляющееся, нигде уже не фигурирующее и ни в чем или ни на чем уже не отражающееся, остановило историю, положило конец сюжетной линии, исчерпало историчность или сюжетность. Исчерпало собственной неисчерпаемостью.
«Какое загляденье!» – так обычно говорят про детей, причесанных и одетых во что-то праздничное, про квартиру хороших знакомых после ремонта, либо оценивая какую-то любительскую поделку, некое художество, причем не самое художественное. Обычное дело – девальвация слов и словосочетаний, превращение их в фигуру речи и форму лести. Однако если обратиться к изначальным или более сущностным смысловым коннотациям этого необычного слова, то загляденье – это отнюдь не просто что-то радующее глаз и приятное для обладателя этого глаза.
На приятное глянул, слегка вкусив его приятности, и пошел дальше. Приятное отметил, как приятное, и вернулся к текущим заботам. В свою очередь, загляденье не отпускает – ни идти дальше, ни возвращаться к рутинным обязанностям. Внешне это выглядит так, что перед ним застывают, внутренне же, глядя на загляденье, словно бы приклеиваешься к нему своим взглядом, и в то же мгновение площадь склейки как если бы истончается, лопается и содержимое загляденья точно бы просачивается в глядящего – беспрепятственно, как будто к себе домой. Тем же самым действием глядящий просачивается в загляденье как будто в свое обиталище, ведь там теперь обитает то же самое, что обитает и в нем. Хотя все-таки глядящий просачивается в загляденье лишь постольку, поскольку оно просачивается в него, то есть поскольку глядящий как именно глядящий есть уходящая натура.
И вообще, если загляденье – это то, в чем есть полность бытия или что есть полность бытия, то наше приобщение к нему – тоже фигура речи или миф, ведь кто и что есть помимо полности бытия, кому и чему к ней приобщаться? Да и, если уж на то пошло, в кого и во что такому бытию просачиваться? Это как если бы было, во что или в кого просочиться бесконечному. Бесконечное куда-то просочилось – это что еще за нонсенс? Загляденье вспыхнуло бытием в своей полности – и пусть это произошло в нашем сознании, оно при этом ни в кого не просачивалось, и никто не просачивался в него. Все эти истории с просачиванием – лишь фантомное отражение его равности самому себе, не более того. Да и вспыхивание бытия в своей полности – тоже сомнительное выражение, создающее иллюзию, будто бытие в своей полности куда-то или где-то проявилось вспышкой.
И тем не менее, пусть и с долей условности: в то время как на внешнем плане имеет место немотивированная прагматическими соображениями задержка взгляда, на внутреннем плане содержимое того, на что загляделись становится заодно и содержимым заглядевшегося, так что вместо восприятия кем-то одним чего-то другого начинается уже бытие того, что едино и что не снует, не просачивается туда-сюда, но располагается на мнимых сторонах мнимого восприятия как на одном месте. Впрочем, все это тоже всего лишь внешнее описание.
Загляденье не презентует себя нам, а, не задерживаясь перед нашими глазами, проходя сквозь них и за них, проходя за само глядение, покидает сферу внешнего и становится тем, что есть за оптикой и физикой – становится метафизикой в виде бытия в своей полности. Загляденье не к себе привлекает наше внимание и даже не привлекает нас в себя, а просто бытийствует как завершенный-в-себе космос. Не путать с космосом из словосочетаний «открытый космос», «полететь в космос», «космический корабль» и «космический пришелец».
Обратимся к последнему из отобранных мною слов – к ненаглядному (с ним в паре идет еще такое понятие, как ненаглядность). Когда говорится про невозможность оторвать взгляд, имеется в виду невозможность оторваться не только глазами, но и всем собой, то есть оторваться в принципе – рассоединиться, расчлениться. Ненаглядное не то чтобы держит в сцепке с собой – оно с собой единит, сращивает. Не насмотреться на него не можешь – как это буквально следует из состава слова, ограниченного, при всей своей креативности, бедностью речи как таковой – с ним не можешь разъединиться, найти линию отреза между ним и собой. Да и кому ее искать – эту линию отреза, ведь если ее нет, то нет и того, про кого можно сказать, что он ее не находит.
Ненаглядное ненаглядно в силу своей бездонности и неперебираемости, в силу своего бытия космосом. Причем оно – космос в том числе и потому, что мы не столько вовлекаемся в него, сколько оказываемся изначально в него вовлеченными, что наше вовлечение в него лишь закрепляет, подтверждает нашу заведомую с ним спаянность (равно как и его заведомую спаянность с нами), ни в каком закреплении и подтверждении, конечно же, не нуждающуюся. В случаях, которые описывают словами «не могу оторвать глаз», мы спаиваемся воедино не столько с тем, что мы узрели, сколько с единством зрящего и зримого, каковое никому на глаза попасться уже не может и с которым, по большому счету, спаяться уже некому.
Однако это, конечно, совсем уже сложно-теоретические выкладки, погружение в которые, даже будучи немного интригующим, не обогащает практику, а уводит от нее. К тому же заслушаться и засмотреться – это вовсе не опыт, приключающийся с нами, не практика, в которой мы участвуем, чтобы возводить над ней еще и ее теорию. Это конец – как практик с теориями, так и практиков с теоретиками. Один из теоретиков, правда, так не считает, не догадывается, да и не в состоянии догадаться относительно конечности и нишевости теоретизирования. А если вы, читатель, дошли вместе со мной до этого места, то нас уже двое.

ЗА РАМКАМИ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ АКТИВНОСТИ


В духе известного даосского изречения «говорящий не знает, а знающий не говорит» я сочинил собственную максиму: «Созерцающий не думает, а думающий не созерцает».
Наверное, имеет смысл несколько подробнее остановиться на том, что я вкладываю в понятие созерцания в данном конкретном случае.
Договоримся на время понимать под созерцанием восприятие, и не обязательно зрительное, когда воспринимающему от воспринимаемого ничего не надо. Это восприятие без преследования каких-либо выгод и блюдения своих, отдельных интересов. Это восприятие, при котором воспринимающий над собой не довлеет, при котором он отвлечен не просто от своих дел, но и от самого себя (обратим внимание, насколько мы сцеплены с нашими делами и нашими заботами, раз отвлечение от своих нужд практически равно отвлечению от самого себя).
Как ни странно, оно случается. Казалось бы, у нас всегда есть интересы, которые нужно блюсти и отстаивать, однако же порой мы не просто смотрим, слушаем или ощущаем – мы созерцаем. И на самом деле неважно: это воспринимаемое таково, что смогло отвлечь нас от себя, или это мы, самозабвенно взглянув на что-то, вдруг начали его созерцать.
Слава Богу, мы, например, не железные, иногда устаем. И порой эта усталость не настолько сильна, чтобы свалиться и уснуть, однако достаточно сильна, чтобы перестать стоять на страже своих потребностей – перестать наподобие того, как, обессилев, перестают хлопотать и работать. В итоге мы просто смотрим, как пробегает рябь по водной глади, как пролетает клином птичья стая, как на окрестности опускаются вечерние сумерки. Либо просто слушаем – стрекот кузнечиков, потрескиванье поленьев в печи, плеск волны…
Сказать, что при созерцании созерцающему от созерцаемого ничего (для себя) не надо, означает сказать «А». Другими словами, заявленное явно половинчато, то есть пора переходить к «Б».
Созерцать так, словно бы от созерцаемого нам ничего не надо, можно не все. Вернее, все-таки все, но этим «все» кое-что исключается. Созерцая, мы не созерцаем прикладное, служебное. Даже если мы будем созерцать метлу, лопату или другую полезную вещь, мы будем обращены к их неприкладной стороне, проходя как бы сквозь их прагматику.
Если мне как созерцающему ничего для себя не надо, то зачем моему взгляду задерживаться на том, что предлагает мне себя в качестве инструмента, орудия, средства, что сулит мне пользу и выгоду? Моим не взыщущим пользы вниманием завладевает наличествующее не извлечения из него пользы ради. Мне, просто так смотрящему и слушающему, открывается в-себе-сущее. То, что бытийствует тоже просто так, чистого бытия ради.
Созерцая, мы игнорируем всевозможные полезности и полезное как таковое. Другими словами, созерцая, мы созерцаем то, что нам не служит и даже вообще нас – как внеположных ему сущностей – не учитывает. Мы созерцаем безотносительное к нам, а по большому счету – просто безотносительное. Безотносительное к чему бы то ни было.
У слова «безотносительное» есть синоним – слово «абсолютное», которое, в свою очередь, синонимично «совершенному», «полному», «самоценному». Как так получается, что ничему не служить и ничего обслуживать – значит быть тем, что значимо само по себе? Ответ есть, и он довольно очевиден. Ненужного и бесполезного просто-напросто не было бы, не будь у него других оснований быть, кроме внешней востребованности. Коль скоро ненужное и бесполезное все-таки наличествует, то оно наличествует как воплощающее собой полноту и самоценность. Разумеется, я сейчас веду речь о другом, нежели сломанная утварь, которая может храниться годами, пока ее, наконец, не утилизируют. И, кстати, даже сломанный прибор остается средством, просто нуждающимся в починке, замене, переплавке и т. д.
Заявив, что созерцают безотносительное, я вплотную приблизился к еще одному революционному переходу. Дело в том, что созерцать безотносительное… невозможно. Ведь в созерцании при всей специфике этого занятия, которой я его наделил, по-прежнему много остается от восприятия, наблюдения. А что наблюдают, воспринимают и – далее – созерцают? Относительную сторону. То, каково нечто относительно наблюдателя.
Бытийствующее просто так бытийствует не для чего бы то ни было. В том числе не для того, чтобы за ним наблюдали, чтобы его созерцали, чтобы на него пялились. Говоря чуть иначе, оно не предполагает, не предусматривает какого-либо внешнего к себе внимания.
Казалось бы, из сказанного не следует, что мы не можем проявлять к тому, что есть просто так, это самое внешнее внимание. Мало ли, что оно там не предполагает и не предусматривает, нам-то что. Однако нельзя не признать, что если мы начнем проявлять к нему сторонний интерес, мы станем принимать его за нечто другое – не за то, что бытийствует просто так. Согласие с тем, что оно бытийствует просто так и не предусматривает какого-либо внешнего к себе внимания, будет состоять в незанимании, в незанятии по отношению к нему внешней позиции, что может выразиться лишь в одном – в присоединении к его бытию.
Вместо созерцания безотносительного, по сути, происходит другое: созерцающий образно говоря увязает в созерцаемом, затягивается, увлекается в него, в общем, перестает с ним разниться. Сказанное требует корректировки: созерцатель затягивается лишь в такое созерцаемое, которое оказывается невместимым в рамки созерцаемого – в рамки стороны (одной из сторон) созерцания. Созерцатель увлекается в мнимое созерцаемое, «вспыхивающее» чем-то неизмеримо бо́льшим – цельностью или полнотой бытия. И то, что есть просто так, как раз и оказывается таким бытием-в-своей-полноте – бытием, созерцать которое буквально неоткуда, поскольку невозможно, чтобы что-то было снаружи полноты, включая саму эту область «снаружи».
Как еще это выразить? Возможно, следующим образом: смотря и слушая просто так, человек настраивается на просто-так-сущее или просто-так-бытие, которое тут же раскрывается – никуда и никому – как единое и единственное, не знающее предела, все собой объемлющее и все с собой единящее, в том числе того, кто на него настроился. Хотя, наверное, это не мы настраиваемся на просто-так-бытие, это оно настраивает нас на себя. Просто-так-смотрение случается постольку, поскольку в поле нашего зрения попадает не очередной объект, а просто-так-бытие, на которое нельзя смотреть иначе как без какой-либо цели, да и то первое время, потому как далее – фактически мгновенно – просто-так-смотрение на просто-так-бытие выливается в приобщение к нему.
Впрочем, и с этим заходом можно поспорить, предложив, например, такую альтернативу: смотря и слушая просто так, я в известном смысле не смотрю и не слушаю, я просто есмь, только в это «есмь» втягивается весь мир, превращаясь в «есмь» бытия как такового. Или это все-таки созерцатель вместе со всем миром вбирается в «есмь» того, что есть просто так, то бишь, в частности, не для того, чтобы обратить на себя чей-то взор или чей-то слух?
Не вижу принципиальной разницы между этими двумя версиями. Все это одно и то же, все это об одном и том же. Здесь верна любая точка отсчета, заход с любой стороны – особенно с учетом условности этих самых сторон в случае просто-так-наблюдения за просто-так-сущим.
Подведем промежуточные итоги. Заговорив о созерцании, я пришел к тому, что вместо созерцания кем-то чего-то происходит несоставное, неделимое, целостное бытие. В таком случае моя сформулированная в самом начале максима «созерцающий не думает, а думающий не созерцает» требует не просто коррекции, а замены. К примеру, более подобающей могла бы стать иная сентенция: «Вовлекающийся в бытие как единство не думает, а думающий в бытие как единство не вовлекается». Или что-то в этом роде. Возможно, мне стоит переписать свою зарисовку, сразу поставив в начало более адекватное подражание Лао-цзы. Однако проделан довольно любопытный путь, не так ли? Полагаю, не обязательно все это перечеркивать, пусть останется.
К тому же инспирированные пассажи доставили нас до места, где можно поговорить о заветных или пресловутых – кому как лучше – смысле жизни, назначении, сбывании, осуществлении, исполнении.
Назвать ли это созерцанием, вовлечением в бытие как единство, актуализацией бытия как целостности – в любом случае что-то такое подчас случается на протяжении отведенных нам дней и ночей. Бывают моменты нередуцируемого присутствия или вот-бытия, когда уже и не скажешь, что это чье-то – мое, например, – бытие, настолько беспрепятственно оно расползается-расплывается во все стороны. Точнее – а может быть, это, напротив, отдаление от точности – бывают моменты нашего втягивания в это ни к чему конкретно не редуцируемое и элементарное в плане как своей простоты, так и своей недробности бытие.
Так не они ли являются тем, ради чего мы появляемся на свет? Не они ли составляют смысл жизни или сбывание? Есть ли что-то совершеннее или весомее таких моментов? Не в них ли, с одной стороны, бесконечность, а с другой – окончательность?
Задав эти риторические вопросы, перейдем теперь к тому, че́му в моей сентенции или максиме противопоставлено созерцание, а в более свежей версии – вовлечение в бытие как единство. К думанию. И заодно к тому, почему вопрос стоит «или – или», почему одно из двух: либо думать, либо созерцать (вовлекаться в бытийную целокупность). Эта часть будет гораздо меньше предыдущей.
Собственно, интрига разрешена уже в заголовке этого импровизированного эссе. «За рамками интеллектуальной активности», – так оно, если что, озаглавлено. И действительно, для того, чтобы внять чему-то просто так, для того, чтобы отозваться на безотносительное смыканием и сращением с ним, ума не надо. В свою очередь, сфера, где он востребован, это сфера относительного, когда либо что-то примеряют к себе, либо себя примеряют к чему-то; сфера, где ничего не бывает просто так.
Как правило, словами «для этого ума не надо» реагируют на какие-нибудь проступки или оплошности. Тем самым как бы подразумевается, что если человек в той или иной ситуации не воспользовался умом или обошелся без него, то это плохо. Скажем, ребенок пролил чай, и сердитая мама ворчит в ответ: «Конечно, чтобы напачкать, (много) ума не надо!» В этой связи хочу отметить, что в ряде куда более серьезных, нежели пролитый чай, случаев замечание «для этого (много) ума не надо» некорректно. К примеру, когда человек, которого обидели, стараясь обидеть в ответ или просто защищаясь ответной «шпилькой», огрызается: «Чтобы обидеть, много ума не надо», – он не совсем прав. И ему, кстати, простительно быть неправым – в его-то незавидной ситуации. А вот нам с вами, кого прямо сейчас никто не обижает, оправдаться нечем.
У нас есть возможность разобраться, при каких раскладах именно ум помогает нам не обидеть человека. Например, когда мы вознамерились было обидеть того, от кого мы зависим, допустим, начальника или подчиненного. Тут действительно имеет смысл прислушаться к предостережению ума: «Если обидишь этого человека, он станет к тебе хуже относиться, и между вами не сложится конструктивного взаимодействия». Как видим, ум помогает нам не обидеть другого человека во имя наших интересов, с точки зрения нашей выгоды или невыгоды. Уму существенно, что наша обида может расстроить человека, исключительно с точки зрения последствий этого расстройства для нас. В свою очередь, когда мы сдерживаемся от того, чтобы обидеть человека не ради себя, а ради этого человека, ум действительно не нужен. Здесь нужно другое – душевная чуткость, например. Другими словами, обращенность к этому человеку ради него же. Чтобы не обидеть кого-нибудь из человечности, требуется эта самая человечность, а вовсе не ум *.
Ум нужен для схватывания объекта или явления. Для адаптации его к нам, а нас – к нему. Для фиксации внешних проявлений чего бы то ни было и определения его места во внешней среде, а также относительно нас. В свою очередь, когда внимаешь чему-то просто так, то задача соотнести его с собой, а себя – с ним, снимается. Внимая просто так, внимаешь непроизвольно и ненамеренно – как бы без обязанности выполнять типические задачи субъекта (описывать, интерпретировать и т. п.). Равным образом и то, чему внимаешь непроизвольно и ненамеренно, как бы освобождается от типических обязанностей объекта. В частности, оказывается больше-чем-объектом, из части мира разрастается в весь мир, теряя очерченность и локализованность… В общем, не возникает такой необходимости – схватывать что-то конкретно-плотное умственным усилием, тем более что ничего конкретно-плотного и не просматривается.
Обратиться к чему-нибудь так, как если бы нам от него для себя ничего не нужно, – значит обратиться к нему ради него же и, соответственно, ничего из него наружу не извлекать, в том числе умозаключений, не превращать его в предмет, артефакт умственных упражнений. Обратиться к чему-то ради него же – значит выйти из внешних с ним отношений, не воспринимать его внеположенным, в то время как отмысливать или, простите за жаргонизм, обмозговывать можно только то, с чем мы разделены, что есть отдельное от нас, другое-нежели-мы. Обратиться к безотносительному – значит обратиться к нему, минуя вопросы «что это такое?», «для чего оно?», «что оно здесь делает?», «откуда оно появилось?». Ведь даже будь у безотносительного смысл или причина, оно было бы как безотносительное к этому смыслу и к этой причине.
К тому же обращение к чему-то самому по себе случается спонтанно, без подготовки, без сознательного решения, без постановки соответствующей цели. Не только без умысла, но и без мысли, ведь обращение с мыслью неизбежно будет намеренным. Мысль «надо бы попробовать взглянуть вон на тот пейзаж просто так» невозможна.
Мы, что называется, и не думали проникнуться шумом листвы на ветру, мы и не думали засмотреться на красивое лицо пассажира или пассажирки напротив, мы и не думали провалиться в зазвучавшую музыку. Скорее, наоборот, мы перестали думать, когда напротив нас в общественном транспорте сел человек, чье лицо – с его чертами и выражением – оказалось более чем привлекательным. Мы думали (о чем-то), но перестали думать, когда подняли голову и увидели закатное небо.
У нас и в мыслях ничего такого не было, но вот между наблюдателем и наблюдаемым, между созерцающим и созерцаемым фактически сама собой исчезла линия разделения, и они, смешавшись, заместились бытием, в принципе не наталкивающимся на иное себе, а значит, отменяющим, превозмогающим мир, где кто-то обдумывает что-то. Мы, а точнее, наш ум не успел ничего сообразить, но вот мы ощутили какую-то жизнь как не чужую, продолжились в ней, а она продолжилась в нас. Мы не успели ничего понять и ни о чем подумать, просто загляделись на море, на накатывающие волны, и вот уже море плещется внутри нас. Кстати, лишь то входит внутрь нас, внутрь чего одновременно входим мы. Речь, если что, не про наши тела, а про наши сознания.
Подведем окончательные итоги. То, что, по-видимому, составляет смысл нашей жизни или наше сбывание, происходит по ту сторону умственной деятельности. И это кое-что о ней сообщает. В частности, сообщает о ее – умственной или интеллектуальной деятельности – куда более скромной роли, нежели ей отводится в просвещенных кругах.
Да, еще секундочку внимания! Если вы сейчас пробуете поставить интеллект на более скромное место внутри вашего интеллекта же, то зря я, выходит, все это написал. Как говорится, кровью кровь не смоешь…
Made on
Tilda