
Андрей Кавадеев. Звуки Великого Радио. Этнические истории
Кавадеев Андрей — прозаик. Родился в г. Саратове. Изучал древнеримскую историю и философию в Саратовском госуниверситете им. Н. Г. Чернышевского (исторический факультет). Затем, по приглашению А. Г. Битова, поступил в Литературный институт им. А. М. Горького, принимал участие в творческом семинаре А. Г. Битова — Л. Е. Бежина. Публиковался в журналах «Соло», «Родник», «Другие берега», «Дирижабль», «Волга», «Остров Крым» и др. В 90-е годы проживал в Германии (Мюнхен, Берлин), занимался литературной работой, принимал участие в становлении первой русскоязычной газеты в Берлине — «Европацентр». На немецком и финском языках издавался в сборниках «Muschiks Underground» Piper, Munchen-Zurich, «Parnasso». В 2019 г. вышла книга «Докучные сказки».
ЗВУКИ ВЕЛИКОГО РАДИО
Этнические истории
ТУНИС
Крымская история
Все придумала она, Анна.
Ей нравилось, что он – Нехлюдов, что он бреется бритвой “Шарп”, что он богат и немного заика. Она сразу заметила его белую панаму — такую нелепую в Ялте – в пестром окружении шляп, картузов и фуражек.
Она даже остановилась, чтобы разглядеть его лучше. Такого растяпы Анна еще не видела. Присев на краешек парапета, он неловко пытался открыть бутылку пива авторучкой “Паркер”.
Ему было очень неловко: шипящие язычки пены, свистя, вырывались из-под неподдающейся пробки и стекали прямо на его белые брюки.
Она открыла сумочку и, улыбаясь, молча протянула ему связку ключей. Ей даже дурно стало от того, какой неземной кролик попался в силки.
“Анна”, — сказала она, пытаясь подавить волнение ловца, — “а вы женаты”.
Взгляды их встретились. Глаза у него были неописуемые – черные, лучистые, влажные. В аккуратно подстриженных щегольских усиках пробивалась седина – с одной стороны, с правой.
“Нехлюдов”, — робко, даже как-то встревожено, представился он, никак не попадая изуродованным “паркером” в нагрудный карман.
“Олег, наверное”, — мечтательно произнесла Анна, смотря вдаль, на сияющее ожерелье Массандры, — “жена и дочка приедут через три дня. Для них забронирован душный люкс в “Ореанде”. По утрам они сидят в шезлонгах, томно развалясь, и читают Чехова. Впрочем, нет, не Чехова – Чейза…”
Анна рассмеялась – легко и просто, так, чтобы у него пропал страх. Была она белокурой, с ямочками. Смуглая, почти креол.
“Ну, в общем-то сын… — в ответ засмеялся он, — но в остальном…”
“Абсолютно ничего сложного, — чуть надменно заметила Анна, — подержите собачку”.
“Какую собачку?” – не понял Нехлюдов.
“Во-о-бра-жа-е-мую”, — продолжала игру Анна, — “вы знаете, как здесь говорят? Юх! Они говорят, представляете, юх! А как они называют даму с собачкой?! Нехлюдов, заткните уши – “дывчына с кабыздохом”!
Анну несло. Она чувствовала то, что больше всего любила – его и н т е р е с, его слегка затрепетавшее либидо, его, уже не случайную и не праздную нервность, его скрытую под белыми брюками нервную плоть.
В ресторанчике, под длинными тенями (уже смеркалось), сидя над терпким бокалом, он, наконец, разговорился.
Олег Иванович Нехлюдов. Имеет жену, имеет сына. Чем-то управляет в банке. Конечно из Москвы, но больше любит Малаховку, дачу, рыбалку, ягоды да грибы. Времени не хватает, все чем-то занят, баланс.
Анна быстро перестала его слушать, не слишком боясь упустить что-то важное, сложное. Нет, не для этого придумала она это все, Анна. Три дня, душный, почти бездыханный “люкс” в “Ореанде”, глупая, никому не нужная любовь на четвереньках у поверженного шезлонга. А Дамы нет. Есть две собачки.
“Довольно! – сказала себе Анна и одним махом осушила бокал с его липким, глупым вином.
“Довольно! – громко сказала Анна, пристально глядя в его наполняющиеся давешним страхом неописуемые глаза, — э т о г о не будет! Я не буду целовать вас, Олег, возле памятника Чехову, я не буду плавать с вами в пунцовом купальнике на гидропеде, я не собираюсь так же танцевать в чем мать родила на стойке полночного бара и делать вам каждые полчаса минет в оливковой роще на Поликуровском кладбище. Если не так – до свиданья. Здесь придумываю только я, Анна”
Трудно было адекватно описать состояние Нехлюдова. Он одновременно и остолбенел, и ожил. Да, конечно, если начистоту, то так и должно было случиться: и шезлонг, и четвереньки, и гидропед, и даже оливковая роща. Ведь он не первый раз в Крыму. Он даже любил это – изменять жене ровно за три дня до ее приезда. Пунктуальность управляющего, что делать. И вдруг белокурая, с ямочками, почти креол. Какие-то воображаемые собачки, «дывчына с кабыздохом». Черт!
«Так чего же ты хочешь?» – хрипло спросил Нехлюдов, пытаясь нахмуриться. Ему понравилось, как он грубо, «по-мужски», перешел на «ты».
Как она ждала этого мига, как надеялась на него! Неземной кролик в прочных силках ловца. Ему не выбраться, братец Лис. Он потрясен, он встретил женщину, которая хочет чего-то н е т а к.
С каким равнодушием она смотрит на его холеный белый палец с бриллиантом, как нелепа эта бутылка «Черного Доктора» между ними. Черный Доктор – это она, Анна. Она пьянит и опьяняет. Только она дает жизнь и не дает жизни.
«Слушай, Нехлюдов, — совсем близко, смешав дыханья, наклонилась Анна, — это час твоего и моего торжества, это минута нашей судьбы. Отсюда и только отсюда мы выйдем в море, полное чудес и озарений. Мы переплывем этот негостеприимный Понт, пройдем Дарданеллами и Мраморным морем, обогнем Пелопоннес и возьмем курс на таинственно-мерцающий вдали Тунис».
Глаза Анны источали яростное вожделение и восторг. Никогда в своей жизни клерка Нехлюдов не видел такого. Дрожь непонятного, томительного озноба пробежала по его спине.
«У тебя есть деньги, — горячо продолжала Анна, — брильянт на пальце, «паркер» в специальной коробочке и много, много, много огромного желания. Запомни, ты встретил ту, с которой еще успеешь убежать, ту, единственную, которая полюбит тебя в Тунисе».
«Она сумасшедшая, а я, кажется, пьян» – пытался прийти в себя Нехлюдов, но слова этой женщины волновали его по-настоящему, дико. Язык его высох, а рот был нем, словно у ловца жемчуга.
“Сейчас уже второй час”, — сказала Анна, взглянув на Луну, — “и сейчас нам пора отправляться в путь”. Там, вдали, у второго причала, стоит “Тритон”. Вся команда пирует на берегу в “Кривом Якоре”. На яхте лишь один капитан, но он в доску пьян и вряд ли проснется до утра.
“Мы угоним яхту?” – не своим голосом спросил Нехлюдов.
“Конечно. И если потребуется э т о, — произнесла Анна, доставая из сумочки миньятюрный револьвер, — то используем э т о”.
Анна торопила Нехлюдова. Спеша, они зашли в его гостиничный номер, наскоро собрали дорожный несессер и по лунной мостовой направились в порт.
На «Тритоне» все огни были потушены, тлел лишь тусклый фитилек радиорубки.
«Я никогда не управлял яхтой» – промямлил Нехлюдов, ползком пробираясь по трапу.
«Это проще чем открыть «паркером» бутылку, — улыбнулась Анна.
Оказавшись на яхте, она быстро и четко отдавала команды.
Нехлюдов, почти не понимая, что и зачем делает, носился как юнга с кормы на нос и обратно.
Вскоре произошло чудо. Яхта плавно отошла от берега и, издавая спокойный, равномерный, ночной шум, устремилась в самое сердце ночи.
Теперь они стояли рядом – на капитанском мостике. Нехлюдов держал штурвал, а Анна, вонзившись губами в серебряную сигаретку, отдавала отрывистые приказы.
«Вот теперь ты стал тем, кем только казался. Н а с т о я щ и м у п р а в л я ю щ и м. Ты управляешь яхтой, этой ночью, миром, ты управляешь мною, Нехлюдов. Вот когда ты должен любить меня на четвереньках у шезлонга…»
То, что произошло потом, Нехлюдов помнил всю жизнь. Тот пьяный капитан был, видимо, решительный противник Туниса. Он слишком мало выпил, тот капитан. Его рука не дрогнула. Нехлюдов никогда не слышал выстрела так близко…
Инстинктивно, не зная зачем, он бросился вперед, сшиб и подмял под себя яростно сопротивлявшегося человека. Нехлюдов был крепче. Заметив, что капитан не шевелится, он, пошатываясь, вышел на залитую луной палубу.
«Анна, Анна!» – позвал он.
Но никакой Анны на палубе не было.
ЯЗЫКИ ЛЮБОВНИКОВ, ПАХНУЩИЕ САКЭ
Первая японская история
Я плачу пятнадцать монет и получаю взамен кусочек дерева, заменяющего билет.
Гейша в зелёном кимоно, белых перчатках и очках в роговой оправе подаёт мне подушку и маленький поднос с чайником. Лицо её, одновременно и якутское, и мордовское, отражается в фарфоре и становится тысячеликим.
«Ёсе» — чайный домик. Шестеро японцев полощут опиум с примесью жасмина и жжёного сахара.
На секунду створка ширмы открывается – озабоченная Нацуко ищет меня. Она уже в гриме. Брови её стали выше, губы выкрашены и ярко-пунцовы. Увидев, она машет мне узкой перчаткой. Сейчас дадут драму.
Интерьер «чайного домика» прост, как внутренность циркового барабана. Вдоль стен, перемежаясь, стоят белые и красные лампы. С них свисают длинные фальшивые ветки сакуры. Сцена мала и пуста, и лишь у самого задника приловчился ящик, обитый фольгою.
Уют и позолота напоминают мне старую рождественскую открытку, подаренную отцом.
Плешивые огоньки. Ёлка, подмигивающая вечности красными, жёлтыми и изумрудными огоньками. Под ёлкой – неказистый шоколадный щелкунчик. Это мой отец. Маска фольги на его лице сияет. Сияют так же бурые рукавицы и мешок, в котором спрятаны известные дары: игрушечное ружьецо с леденцовым прикладом и сахарными пулями, иерихонская дудочка, способная разрушить карточный домик, стеариновая лошадка с замаскированным фитильком.
Бьют часы, сработанные из печатного пряника, ружьецо палит по бумажным снежинкам, во всю мощь дудит иерихонская дудочка, встаёт на дыбы и бьёт стеариновым копытцем лошадка с острым фитильком в гриве. Начинается понятная и много раз сбывавшаяся жизнь:
Цветы изобретают вальс
Мышиный Король обречён
Щелкунчика спасает Уродина.
С потолка, поглощая полсцены, спускается чёрное, хищное полотно с иероглифом. В нём скрыто имя гидайо – певца, выступающего первым. Гидайо исполняет гундан. Гидайо стар, но с молодой мокрой кожей, блестящей как бивень. Голос его вибрирует, то как осиный рой, то как полёт бумеранга. Там, где сюжет закручивается в узелки авантюр и событий, гидайо громко и сочно бьёт себя по острым коленям двумя ослепительными веерами.
В деревне, на севере, живёт старик. Он одинок и никто не греет его ног. Никому не нужен его титаник, спрятанный в складках шёлковых панталон. Никто не трогает его мохнатых бровей. Никто не промокает влажных глаз подолом пёстрой нагойской юбки. Целыми днями смотрит старик в окно. Но ничего не видит в окне.
Гидайо почти умер. Глаза его закрыты и из них текут слёзы.
И вдруг – оба ослепительных веера подняты вверх, голос обретает красоту и высоту кипариса. Старик получил письмо. Это письмо от девушки. Она ждёт его в Беседке Желаний на берегу Ручья Удовольствий. На сцену выбегает, снаряжённая деревенской простушкой, Нацуко. Она размахивает руками, подпрыгивает и теребит живот. За нею, бесшумно подкравшись, выскакивают два музыканта. Их сямисэны оглушительно какофонят.
Беседка. Старик. Девушка. Старик и Девушка. Девушка и Старик. Он целует её в грудь. Она кормит его рисом. Она кормит его грудью.
Жизнь вырывается наружу, как бенгальский, как антонов огонь. Жизнь вырывается наружу, как феерия конфетти, как веснушки на лице Девушки, как веснушки на лице Старика, как веснушки на лице Будды.
Жизнь – вырывается. Она хохочет, как хохочет прикинувшийся мёртвым, как хохочет вдова, которая во сне трахается с умершим мужем.
Лопаются белые и красные плафоны «чайного домика», по фальшивым веткам сакуры взбираются языки любовников. Они раздвоены и розовы, языки стариков и дев, гейш и тамбуринов, пажей и цариц, уродов и красавиц, цыган и цыганок, политиков и шахматистов, начальников поездов и тюрем.
Чешуйки розовой пены. Властные губы Нацуко, целующие желтомордый Нарцисс. Сосок проткнут серебряным иероглифом. Слева – янь, справа – инь.
Я выдою всё молоко твоего «иня». Ты станешь суха, как засуха.
Бей же, бей этого старика по его острым, хитрым коленям. Он жил сто жизней, он видел веснушки на лице Будды, он вился ящерицей на могиле твоего отца, он был павианом, камнем, трепангом, беседкой, в которой сидит.
Павиан с оторванной задницей. Трепанг, у которого поехала крыша.
…Губы Нацуко и её щёки, цветущие пышным туберкулёзным цветом.
Языки любовников, пахнущие сакэ…
Старик, ты умер?
Япония между ног.
ДАМА КОЗЬЯ НОГА
Испанская история
В моей памяти возникает траншея, обветренные губы маленькой Розы и ее шепот, полный нежности и болезни.
Бабушка Маринэ рассказывала о легендарной Амуэз, большим волшебством породнившей их род со знаменитыми грандами Аль-Косе. Мне не передать детского рассказа Розы и в моем воображении разыгрывается сцена такой, как мог бы описать ее великий Эркулано.
«Несчастия этого рода, по жизни даже плодовитого, начались с того, что первый неудачный предок фамилии – дон Чезаре, полюбил охотиться в Андалузии на карликовую газель.
Не требуя от охоты большего, чем просто загнать пару своих мустангов сиреневого отлива, дон Чезаре подстреливал к обеду пару специально подбрасываемых для него пулярок, откормленных грецким орехом и, сделав «пиф-паф» по давно стреноженной газели, смело отправлялся в родовой замок Аль-Косе, где предавался плотной трапезе и вину под громкие вопли девушек с тамбуринами.
Чезаре был ещё молод, но уже пристрелил двух сарацинов, чьи высохшие головы красовались на въездных воротах.
Словом, Чезаре Аль-Косе жил как полагалось, имел эфиопку для забав и лениво засматривался на свою ближайшую соседку Инессу Хесус Марию Брабант.
Внезапно произошёл случай, прискорбным образом переменивший молодую жизнь гуляки и гранда.
Однажды дон Чезаре, слывший большим любителем зеленых оливок с косточками, по неосторожности ли, по наваждению ли, отведав деликатеса, глубоко подавился. Глаза его тотчас вылезли из орбит, дыхание обратилось в хрип, цвет лица приобрёл зловещий оттенок. Все попытки домашних лекарей оказались тщетными – косточка глубоко зашла в горло, что грозило дону Чезаре неминуемой гибелью. Слуги сбились с ног. Мать дона Чезаре – Донна Агриппина Секунда порвала на себе одежды, обнажив тощие гуттаперчевые груди, но не помогло и это. Кузен Чезаре, дон Хуан Пигмалион, что есть силы хватил его оглоблей и едва не лишил жизни. Но проклятая косточка не выходила. От несчастного по очереди отвернулись святой Бонифатий, святой Бартоломео, святой Себастиан и святая Анна.
И вот, когда, казалось, гибель молодого гранда неминуема, из боковой калитки явилась престранного вида девица, по обличью и одеждам своим напоминавшая барселонскую цыганку. Волосы её, чёрные и жёсткие, как проволока, никогда не знали гребня и вились как у Горгоны. В них запутались острые виноградные листья.
«Я спасу его» — выкрикнула цыганка с той грубой силой, которой можно только повиноваться, — «но он будет мой».
Сказав это, она подошла к оливе, росшей посреди атриума, и сочно плюнула в её крону. В тот же миг из начинавшей сереть пасти дона Чезаре выскочила проклятая косточка.
Делать было нечего – слово было дано. Четыре дня спустя Аль-Косе предавался пьянству и веселью, празднуя второе рожденье. Невеста, однако, не пожелала даже переменить платье и оставалась всё время в своей простой «столе», прочно прикрывавшей всё её тело вплоть до тяжёлых кожаных сандалий.
Дон Чезаре не остался равнодушен к своей спасительнице. Амуэз Роза Горгон – так звали цыганку – понравилась ему. Чёрные глаза, смуглая кожа, стройный стан, высокая грудь и, надо полагать, ещё много-много горячей страсти.
Наконец, когда все изрядно выпили, закусили и натешились фламенко, молодых повели в опочивальню.
Дона Чезаре распаляла похоть. Он готов был овладеть Амуэз прямо на лестнице. Но, не прошло и часа, как за молодыми закрылись створчатые двери, фамильные своды Аль-Косе огласил жуткий вопль. Вбежавшей прислуге открылась ужасная картина. Дон Чезаре лежал бездыханным на ложе любви, а по его распростёртому телу скакала полуженщина-полугазель. Смуглые ножки её оканчивались острыми копытцами.
Истово крестясь, слуги попятились к лестнице. Дьяволица газель дико смотрела на них, и в ее огромных очах бушевал пламень.
Немного опомнившись, иные из слуг сделали попытку приблизиться, на что грозная Амуэз скакнула с постели на пол и, сделав рукою чудовищный пасс, произнесла голосом, уже ничем не напоминавший человеческий:
«Он дал мне клятву и он мой. И жизнь, что только что завелась у меня под сердцем, тоже моя. Никогда, заклинаю, не ищите нас. Но наш род никого не оставлял без благодарности. Идите же к той оливе, и возьмите то, что теперь принадлежит вам».
С этими словами Амуэз с невиданной силой обхватила шею лежащего дона Чезаре и без видимого усилия увлекла его в растворившиеся сами собой окна. Мгновение – и опочивальня была пуста.
Опешившие от неожиданности слуги сначала бросились на колени и стали истово креститься, но, видя, что новобрачные исчезли, кинулись вниз, к роковой оливе.
И чудо представилось им. Освещенная со всех сторон факелами, олива все переливалась чудесным светом, а зеленые ягоды ее, едва созревшие, превратились в золотые…».
Я смотрел на маленькую Розу, на ее вдохновенное лицо, и мурашки бегали у меня по коже. Я ведь точно знал: опустив глаза, я увижу под детским платьицем маленькие смуглые ножки, оканчивающиеся узкими, как туфельки, остренькими копытцами.
ОШИБКА ЧТЕЦА
Вторая японская история
Нацуко, Нацуко… Сакэ через трубочку. Любовь через трубочку. В переводе твое имя означает «летний ребенок».
Когда-то я жил в Москве и сочинял Вальсы. Да, да мне так и хотелось – всегда писать Вальсы с большой буквы. Видимо, потому что «Вальс» всегда напоминал о Штраусе, Штраус напоминал страуса, а страус – птица большая.
Вальсы «скрыпели» под моим пером. Каждый сочинитель Вальсов знает, как «скрыпят» под пером ноты. И если Штраус прославился «Голубым Дунаем», то я размахнулся «Голубой Индигиркой».
Нацуко, смеясь, бьет меня по губам тростниковым веером. Мы лежим на огромной перине в третьеразрядном отеле на Мюльштрассе. Я пью сакэ через трубочку маленькими теплыми глотками, а Нацуко распаривает лезвия для срезания мозолей. Скоро придет ее Старик. Он отплясывает на сцене в тяжелых японских сабо, и после каждого выступления пятки его становятся тверды, как черепаший панцирь.
«И где теперь твои Вальсы?»
«Там же, где и Штраус».
«Я тоже знаю один вальс. Вальс «Каприз».
Внезапно Нацуко резко вскакивает с перины, хватает дымящийся таз и начинает носиться по комнате, изображая вальсирование. Халат с золотым горошком плавно распахивается, и на свет божий показываются прелести юной Японии.
Глядя на Нацуко, я зачем-то вспоминаю величавого Чандрагала, восседающего в своей бакалейной лавке и неспешно рассказывающего о том, как надо правильно отправить покойника на тот свет.
«Чтец, — говорит Чандрагал, читая заупокой, не должен прикасаться к голове умершего. Ибо дух Будды должен выйти на волю только через макушку. Если же чтец невзначай коснется уха покойника, душа того выйдет сквозь ухо – и все начнется сначала. Спервоначала душа окажется в стране «гандхарвов», духов, которые населяют музыкальные инструменты – разные там флейты, тимпаны, гандуры. В этом невещественном состоянии душа опять проживет жизнь и лишь только затем родится в исходном месте – мире людей, чтобы, умерев и там, вновь вернуться на смертное ложе. Такова цена ошибки чтеца».
Чандрагал прикладывается к кальяну и пускает по лавке густой ароматный клуб.
Я суеверно прикасаюсь к уху, затем встаю, но прежде чем выйти, подхожу к Чандрагалу и трогаю его за плечо.
«Я напишу завещание на твое имя. И в нем будет только один пункт: после моей смерти прошу проследить, чтобы каждую из моих ушных раковин плотно заткнули беруши».
Очередной клуб дыма скрывает от меня трясущуюся бороду Чандрагала, а потом видение оглашает ужасный звук падающего таза и истошный крик Нацуко, обварившей Вальс.