ПОСМЕРТНАЯ ПАМЯТЬ
Рецензия на книгу Милы Борн «Memory postum»
(Москва, «Стеклограф», 2024)
Эту рецензию предложила мне написать Дана Курская. Она прислала текст книги и сопроводила его замечанием, что это стихи «о процессе выстраивания взаимоотношений живого со своей и/или чужой смертью». Признаюсь, я понял эту книгу по-другому.
Да, и этот текст – не рецензия, а мой свободный отклик, без претензий на анализ литературных влияний или разбор техники письма. На всякий случай, однако, замечу – литературные влияния есть, техника письма – выше всяких похвал.
Общим местом философии, начиная с Сократа, стала мысль: «Философия – это искусство умирать». Полагаю, однако, что любой неуч справится со смертью не хуже опытного философа. Тоже мне бином Ньютона.
А поэзия – это искусство жить, это искусство помнить. Смерть для поэзии – всего лишь одна из возможных тем. Смерть, описанная поэзией и запомненная читателем, – это уже не совсем смерть. Не бессмертие пока, но шажок в нужном направлении. А путь в тысячу ли… Память – это тоже борьба со смертью.
«Хотеть жить — это хотеть занимать еще точки пространства и времени, то есть восполнять или дополнять себя тем, чем мы сами не обладаем» – писал Мераб Мамардашвили. А разве поэзия – это не то, что восполняет, дополняет память поэта, отдавая ей даже то, чем она изначально не обладала? Смерть – все упустить. Поэзия – все сохранить и приумножить. Поэзия Милы Борн справляется с тем, чтобы сохранить и приумножить. Возможно, это и не входило в авторский замысел, но куда важнее замысел поэзии относительно поэта.
Это не просто сборник стихов, даже не сборник умышленный и четко составленный. Это – книга. У Данте была «Новая жизнь», а это что? «Новая смерть»? «Новая и старая смерть»?
Книгу Милы Борн «Memory postum», как всякий настоящий поэтический текст, конечно, можно интерпретировать по-разному. На самом поверхностном уровне можно услышать слова о любви и смерти. Это законное толкование, не без повода. Но к Эросу и Танатосу можно все что угодно свести, начиная от Книги Бытия и заканчивая расписанием электричек. К примеру, те электрички, движение которых может заинтересовать меня, непременно проходят через станцию «Железнодорожная» сi-devant «Обираловка», где покончила с собой Анна Каренина.
А воронка безудержной бездны
нас несет еще в злой круговерти.
Все переплетается в книге: Гитлер и Браун несутся в том же вире, где Паоло и Франческа; Тристан и Изольда пьют любовный напиток, который не тот ли самый яд, которым отравились герои, уподобившие себя Гитлеру и Браун? Но у автора, в отличие от Данта, хватает самообладания, чтобы не потерять сознание… Да и нет рядом Вергилия, чтобы подхватить упавшего, упавшую… Или есть? Вергилий определенно где-то рядом присутствует.
Поэзия Милы Борн – это какое-то параллельное пространство, куда дозволено приходить всем — и живым, и неживым, и бывшим, и небывшим. В этом пространстве не то чтобы неуютно, но само понятие уюта отсутствует, как, впрочем, и понятие неуюта. Это та самая точка, через которую проходит неисчислимое множество различных параллельных прямых в геометрии Лобачевского. Только вроде все перечислил, а вот еще одна.
Так смерть, должно быть, смотрит из засады
на жизнь и притворяется пространством.
Мучительно искривленные пространство и время.
Сон оборвался. В забытое кем-то окно
дуло. И только на даче, давно уже проданной,
все еще теплился свет — там смотрели кино,
может быть, пили из кружек, и чайными розами
пахло, и неторопливый ночной разговор
все оборачивал вспять, и в его круговерти
кто-то входил так знакомо и сквозь коридор
нас, как детей, уводил за собою в бессмертье.
Вот какое пространство перед нами: свернутое в круг, в тор, проданное, но оставшееся в собственности поэта. Тот, кто входит в это пространство – он как? Входит сейчас? Входил раньше? Войдет потом. И что это за гамельнское бессмертие, которое не единственный ли выход из этого всего, из пространства-времени, не то что не ньютоновского, но уже и не эйнштейновского?
Герой одного из ключевых стихотворений книги пытается понять, что же означает надпись «memory postum». Надпись на рамке фотографии? Название книги? Змея в очередной раз кусает собственный хвост, яд распространяется от хвоста к голове, будоража холодную кровь, и змея снова готова кусать.
И как это переводится?
Что такое любая система стихосложения, как не мнемонический способ, лайф-хак: если с рифмой и ритмом, то проще запомнить?
Не все мы получаем в наследство имущество, но все – долги, из которых главный – долг памяти. Но поэт не просто транслятор чужих, сошедшихся в нем памятей предков и знакомых. Поэт – это узелок на память, тот, кто формулирует память, делает ее осмысленной и пролагает ей дополнительные пути помимо прямо наследственных и случайных. Поэт отвечает не только за память своих предков: О’Коннор и Вергилий, Тристан и Изольда, Фрея, все они – заимодавцы поэта, в смысле памяти. Минуя внуков и даже правнуков, наследство достается тому, кто и рад бы отказаться, но гордость не позволяет. Ну и нельзя же так обидеть мертвых! Мила Борн получила богато, но ее не погребло под спудом.
Как ты думаешь, снятся ли им наши сны
там, где лампа не выключается ночью? –
спрашивает автор. И все упомянутые и нет в книге не знают, что ответить. Как вообще кто-то может быть уверен, что видит собственные сны?
Основной материал поэзии – все-таки не слово, основной материал поэзии – время. На латыни это особенно очевидно: чередование долгих и коротких звуков создает поэтический размер, в идеале – гекзаметр. У Милы Борн стихотворные размеры разные и на слух ощутимо, как время в ее стихах течет физически по-разному, изменяя скорость, направление, силу. Иногда время сбивается в такой колтун, что не распутаешь, что выдох предшествует вдоху, что вот они – появляются «нерожденные дети». Еще нерожденные? Вообще нерожденные? Или даже так – уже нерожденные, что бы это ни значило…
Поэзия – единственное доказательство того, что время действительно существует, а не является вспомогательной величиной для расчетов, как предполагают некоторые физики, или иллюзией, как утверждают богословы.
Сивиллы пророчили в стихах. В этой игре не на жизнь, а на смерть со временем совершенно непонятно, почему пророчить можно только о будущем, чем прошлое-то хуже? И Мила Борн пускается пророчить о прошлом, которое ох как гадательно…
Поэзия не спасает от смерти. В последнем стихотворении книги Мила Борн напрямую говорит: «Без толка искать бессмертное в посмертном». И это после перечисления великих имен, поэтов, которые, казалось, могли бы… Кто, если не они? «Но музыка от бездны не спасет» – подытоживает Мандельштам, как знать, не единый ли в трех лицах: «Осип, Иосиф, Йозеф».
Это книга в пяти эклогах. Считается, что действие эклог должно происходить в Аркадии, в дословном переводе – в медвежьей стране, а что это, как не Россия с ее берлогами или Берлин с его медвежьим именем и гербом?
Итак, пять эклог… Или шесть? Не подразумевается ли самая известная эклога в мировой литературе, не должна ли она по умолчанию замкнуть круг земной поэзии, чтобы началось то, та поэзия, в которой память – вечная, а бессмертие – весомо, грубо, зримо? А иначе зачем вообще «эклоги», которые в классическом виде не циклы, а отдельные стихи,
о пастушка х – какие, к черту, пастушки?
Круг последний настал по вещанью пророчицы Кумской,
Сызнова ныне времен зачинается строй величавый.
У Милы Борн эклоги идут под названиями, эту можно назвать – «о времени».
В одном из стихотворений есть очень точное выражение: «ад случившегося». Только так, по-вергилиевски, ад может отмениться. Задача Вергилия в новой европейской поэзии – выводить из ада.
Вергилий творил на стыке старой и новой эры, но поэт всегда и везде чувствует рубеж времен, конец старого и начало нового, буквально по каждой строке поэта идет разлом и счеты Милы Борн со временем никак не лучше, не легче вергилиевских. Так что перед нами – книга в шести эклогах с прологом и эпилогом. Книга при всей своей архитектурной законченности разомкнутая и вбирающая в себя многое и многое явно не написанное, и написанное до, и то, что будет написано после…
P.S. Есть один момент в книге, с которым я категорически не согласен, против которого восстает все мое естество поэта и пьяницы: «Слинчев бряг»! Невозможность такого написания, обусловленная нерусской орфографией, безвредно употребляющей любые транскрипции, но грубоватым вкусом болгарского напитка, давшего нашему поколению несколько приниженное понятие о бренди.
Как писал Бродский: «О неизбежность «Ы» в правописании жизни».