Алиса Рахматова. Серафима. Рассказ

Алиса Рахматова родилась в 1990 году. Окончила факультет филологии и журналистики Кемеровского государственного университета. В 2019 году в Российском государственном гуманитарном университете защитила кандидатскую диссертацию. Публиковалась в журналах «Лиterraтура», «Крещатик», «Дегуста», «Москва», «Перископ Волга» и др. Автор книги рассказов «Состояния» (Москва: «Стеклограф», 2023).

СЕРАФИМА

Рассказ
Она спешит перейти дорогу, юркнуть в калитку в глухом кирпичном заборе и войти в этот родной уже мир тишины, прохладной тени и прозрачной холодной росы. Острый малахитовый лист чиркает по плечу, тому, которое выше другого, гладит горбик.
Сторожа там никогда нет – зеленая будочка закрыта наглухо, стекла темные, мутные.
У самого входа – ангел на светлом надгробии с печальным и совсем человеческим лицом. Серафиме кажется, что он смотрит на нее, и она на кладбище всегда чувствует его взгляд. Даже когда забредает далеко вглубь по слабо протоптанным тропинкам. Ей кажется, что он присматривает за ней, ей боязно и благодарно.
Фима идет к знакомым, просевшим в мягкую топкую землю оградкам, за которыми они – такие же, как она, никому не нужные.
Серафима подрезает траву, если она уже нагло тычется в голые сухие лодыжки, вырывает то там, то здесь сорняк. Медленно и аккуратно помещает его в белый, сплетенный из каких-то скользких полосок мешок, следит, чтобы земляные крошки не сыпались с клубней. Фима даже крапивы не боится. Крапивы бояться не надо – руки мылом намазать, тогда и за стебли можно браться, ничего не будет.
Она говорит с ними, мертвыми и позабытыми. Говорит почти всегда торопливо, будто боится, что не дослушают.
Сердце у Серафимы большое. В него вмещаются и мама, и солнце, и сверчки-паучки, и даже Танька почти целиком влезает. Только в последнее время Таньку тяжело любить.
Мама умерла полгода назад. Танька из Москвы перетащила все свое семейство – и мужа с его красным лицом, и детей. Непонятно зачем, на работу-то в Москву все равно ездят каждый день. В электричках. Они хотели продать мамину квартиру, со своей сложить там что-то и побольше купить, а Фиму к себе подселить. Только Серафима закрылась изнутри, грозилась, кричала, плакала, соседи прибежали, Таньку ругали, а Фима в замочную скважину смотрела и приплясывала тихонько. Танька – большая уже баба, а тут застыдилась вся, лицо красное. Поорала что-то и ушла. И Серафиму оставили в родной теплой квартирке, только в соседний подъезд все-таки перетащились. Купили двухкомнатную вроде (дверей – на двухкомнатную, Фима видела) и живут там вчетвером. А она им зачем – пятый угол? Таскали Фиму по каким-то кабинетам, чего-то решали, какое-то опекунство оформили. Серафиму не надо опекать, она и сама может о ком угодно позаботиться. О маме, например, смогла бы, если бы ее не забрали ангелы. Она их почти помнит. Только сощурилась на минуту, когда у кровати мамы сидела в ту ночь – и они промелькнули, белые с красными руками (на улице холодно было лететь, зима же была). А Танька наутро не поверила, только вздохнула: горе ты мое. Если Фима – горе, зачем она все время к ней таскается? Каждый день же, по два раза…
Носит ей еду. Фиме невкусно. Еда у Таньки сильно тяжелая, маслянистая. Она таким склизким валуном там, в животе, ворочается.
Таня иногда притаскивает свою толстую Аньку, но маму – никогда. Серафима помнит белую круглую урну с круглыми гладкими боками, такими, какие были и у мамы – так и хочется прижаться щекою… Но урна стоит у Тани дома и Серафима не видела ее с самых похорон.
Танька урну не отдает. Несправедливо это, мало было у них с Фимой времени. Танька и так у нее родилась раньше на пять лет. Пойдем, говорит, к нам, если хочешь. Посмотришь. Только не трогай – рассыпешь. А к ним идти Фиме не хочется – там шумно. Дети вроде не совсем маленькие уже, а орут все время, муж сидит – смотрит подозрительно… Телевизор громко работает. А мама – у них. Взять бы ту белую, гладкую урну у Таньки, стащить, зашить себе в живот, чтоб никто уже точно…
Серафима больше никуда не торопится. Так и ходит теперь на кладбище каждый день. Всех уже знает там.
В окне соседней многоэтажки трепыхалось на слабом горячем июльском ветру что-то черное, подвижное. Серафиме показалось: темный силуэт худого измучившегося человека. Присмотрелась, повернув голову так, чтобы можно было смотреть наверх из-под своего горба, и увидела черную водолазку, зачем-то вывешенную в окно.
…………………………………………………………………………………………………………………………………………..
Одно надгробие появилось недавно. Черный, гладкий мраморный камень, а на нем надпись:
Не разлюбить,
Не позабыть,
Не заменить тебя нельзя.
Что-то было странное в этой надписи, что-то пугало. Ошибку Серафима не заметила. Живые, сами того не зная, отрицали ею власть смерти над ними, утверждали свое право жить дальше, свое право на быт, на то, чтобы быть частью быта. Утверждали свою непричастность миру усопших. Как будто бы оправдывали себя за то, что продолжают жить: вроде как не позабыть нельзя. Закон. Серафима сразу и поняла так, как было написано. Забеспокоилась. Как же так? Что же это за закон такой? Мама, а можно не забывать?..
Неподалеку стоял старый, заброшенный крест с густой зеленой щетиной, как домик – с крышей. Она напоминала Фиме наконечник стрелы.
Некоторые часто приходили – по выходным. Эти – хорошие. Не забывают. А иногда Фима видела кого-то в первый раз. Такие неловко оглядывались, стеснялись даже, наверное. Фима в их сторону цыкала громко и будто про себя осуждающе головой качала. Ее почему-то пугались всегда. Совести своей, наверное, пугались. Еще бы!
Вот у новой могилы часто стоят, она видела. Нестарые еще мужчина с женщиной. На фотографии – пухлощекий парень какой-то в водолазке. Сын их, наверное. Фима горбилась сильнее. Думала: чем я им не ребенок? Может, меня бы забрали?
Что же нет? Она его, пухлощекого парня, только лет на пять старше, кажется. Она легкая, сухая, как веточка. Ее бы и на руки брать можно, этого-то паренька – уж никак. Ни тогда, наверное, ни теперь.
У Серафимы лицо – как заколдованное яблочко. Смотрит в зеркало – справа будто старое, сморщенное, кожа вся в молочных трещинах, слева – черный острый глаз, птичий, подвижный и щечка совсем гладкая, даже розовая.
Осенью холодно уже, больше трех часов не просидишь. А подвижной работы становилось все меньше – земля подмерзала, даже сорняки не росли. Только опавшие листья пришлось с могил убирать, но и их уже почти не осталось. Фима куталась, качалась, сидела до последнего, пока не вспоминала, как мама ее ругала за то, что раздетая на балкон выскочила, и неслась домой погреться (хорошо – дом через дорогу, рядом), весело попискивая – вроде как мама погнала. Боялась, что простынет. Танька тогда узнает, куда она ходит, и запретит. Закроет ее, и все.
Серафима маленькая, смотрит снизу вверх на весь мир почти – спина выпрямиться мешает. Ей осталась только земля и то, что под ней. А мама – высоко. Душа – на небе, а тело – на двенадцатом этаже, у Таньки. А это неправильно. Они даже жили с мамой в Подмосковье. Люди, когда говорят про Подмосковье, сразу думают: от Москвы недалеко, рядом. А это не так понимать надо. Подмосковье – это под, внизу, в глубине. Где там Таньке понять. Она сюда даже переезжать не хотела, хотя тут у них и квартира побольше теперь. Серафима же и сама бы смогла, без них. Она и пенсию получает. Ну не ту пенсию, которую дают в старости – Серафима же не старая совсем, а ту, которую платят уже с детства. Просто за то, что ты есть, и есть вот такая. Мама говорила, что Фима особенная, поэтому ее и наградили сразу, как родилась. Она и Таньке в детстве это говорила все время. А Танька и тогда понимать не хотела, и сейчас не вкурила еще.
Эти – целой семьей лежат. Все рядом. Вот если бы Танька отдала маму и дала здесь оставить, то Серафима бы возле нее могла остаться когда-нибудь… А потом бы и сама Танька приползла. Ее бы пустили, конечно, но пусть ляжет подальше, у оградки. Они с мамой и так уж пожили вместе, без Серафимы совсем, пока она не родилась.
…………………………………………………………………………………………………………………………………………..
Иногда ворона картаво выкрикивала протяжное «Карррр», что-то еще мусолила в клюве – какие-то звуки, подтягивая к небу эхо последних. Мама объясняла когда-то: «У вороновых речевой аппарат самый близкий к человеческому».
Что она говорит? Слишком веселая, слишком шумная птица. Зачем она здесь? Фима привычно кричала ей: «Ладно, ладно уже, перестань!», и наверное, привыкла уже. Если подумать, звуки тут все – нужные. С ними спокойно.
Но однажды совсем чужой, страшный раздался.
Фима сидела у высокого надгробья, когда расслышала высокий и острый мявк. Оглянулась: кот. Черно-белый, грязный. Пронзительно кричит, плачет, бежит. Морда у него была страшная, жалостная, беспокойная. Словно нес он что-то лютое, бежал от голода, боли и несчастья, но тщетно, потому как ими был уже заражен, и даже наевшись бы не успокоился. Фима вскочила.
Кот сначала метнулся прочь от громкого шелеста пакета и шороха, а потом побежал прямо на Серафиму, непрерывно крича. Громко и голодно. Она торопливо и испуганно пятилась, сошла с узенькой асфальтовой дорожки и угодила в мокрую траву. Оглядывалась, вертелась, уперлась крестцом в оградку – тупик, некуда. Кот бежал, заполняя тихий хрустальный воздух плачем, нуждой и одиночеством. Серафима зажмурилась: «Тихо-тихо-тихо, сейчас» – проскользнула мимо кота, ткнула пальцем в бутерброд, оставленный кем-то у надгробья, выкрикнула: «Вот!» и побежала к выходу, испуганно оглядываясь. Кот метнулся за ней. Фима завизжала, размахивая случайной подобранной палкой и громко беспомощно хныча, понеслась прочь. Кот тут же развернулся, нашел бутерброд и ворча начал грызть его.
Дома Серафима плакала и отирала обе половины лица ладошками. На улице холодно, как он там проживет, такой страшный, голодный? Может, возьмет кто?.. Но вот кто? Кто захочет забрать такую боль к себе в дом? Он всегда уже будет кричать ночью, никогда не уснет.
Серафима хваталась за вещи, металась по комнате.
Дома светится медовая груша лампы и густо пахнет теплым и сытным. У Серафимы все лежит по местам – тряпочки, ложечки, пуговки… Мама любила, чтобы чисто и тихо. Поэтому она, наверное, с ней жила, не с Таней.
Ночью снился ей. Снилось, что был сытый. Стоял тихо у могильного пригорка. Присмотрелась – а могила вся разрыта, а лапы его в земле и в пасти что-то пережевывается. Знала – если заглянет в эту яму, увидит прогрызенный гроб и разграбленное тело с выеденными внутренностями.
Во сне металась с мыслью: это ж у меня он внутри все выел…
…………………………………………………………………………………………………………………………………………..
Несколько дней Серафима не выходила на улицу. Лежала на мамином диванчике, не разбирая его, все в одном и том же платье и косынке. Все снаружи казалось теперь незнакомым, враждебным. Чужим. Таня стала смотреть подозрительно, куда-то вечно пыталась ее тащить – в магазин или к врачу. Ей и самой непонятно было, куда Фиме нужно. Строго спросила как-то, когда она мылась в последний раз. Фима даже кричать на нее не стала. Раньше бы выгнала за то, что нос сует в ее личное, а теперь смотрела только спокойно. «Давай помоем тебя?..» – нетвердо проговорила сестра. Фима почему-то вдруг кивнула, послушно полезла в ванну и сидела, совсем кроткая, бледная в пенной теплой воде, пока Таня осторожно намыливала ей голову и промывала, поглаживая ее стриженый затылок. «Ну все, вставай, Афродита» – распахнула перед Фимой полотенце.
Фима попросила мамину ночную рубашку.
– Да ты в ней утонешь! Прям хочешь? Ну ладно, давай.
Тане нужно идти, укладывать своих детей, она уже торопится, хотя старается не подавать вид. «Все, иди, я спать буду» – говорит ей Фима и ложится на диван, в свежее белье – Таня постелила, пока она тихо разглядывала себя в маминых оборках в зеркале.
Фима, лежа в постели, видит, как уставший, ссутуленный ангел проходит через комнату. Выходит в холод, за темные стекла – на балкон. Серафима смотрит ему вслед, замирает.
Таня целует ее в лоб, совсем растерявшись от покорности Фимы. Думает: «Надо к врачу ее все-таки завтра…» Серафима вдруг шепчет:
– Танька, только не надо меня сразу в землю. Я с мамой хочу…
– Что? – глухо переспросила Татьяна.
– Сразу в землю одну не надо. Сожги и к ней меня ссыпь… А потом уже зарой нас и все. Только зарой все-таки потом. Ладно?
Таня оцепенело кивнула. Помолчала. Потом вдруг сказала тревожно:
– Давай-ка я к тебе ночевать сегодня приду. Только домой зайду ненадолго. Возьму кое-что? Давай?
Фима кивнула. Иди уже, уходи. Он там сидит на балконе, ждет ее.
Таня ушла.
Фима тихо подошла к балконной двери. Ступать было так легко, будто она совсем потеряла вес, стала полой. За окном пронеслись несколько голубых снежинок и исчезли в темном воздухе.
Ангел сидел на табурете, сгорбившись, и курил, устало щурясь сквозь дым. У ангела длинный острый ноготь на мизинце – желтоватая корона на смуглом кривом пальце.
Серафима подошла к окну. Крепкое синее стекло отдавало холодом и чистотой. Оглянулась. Он кивнул и все с тем же выражением лица погасил окурок о стену.
Она поднялась на стул, на узенький подоконник, на цыпочки. Синий свет полыхнул в подмерзшем отражении.
…………………………………………………………………………………………………………………………………………..
Однажды Серафима подумала: чем пахнут кладбищенские цветы? Растут здесь сами по себе… Прижалась носом к мраморно-белому мокрому отростку – ничего. Ничем не пахнут. Как искусственные. Ничем от мертвых, оставленных здесь родственниками, не отличаются. И что-то тогда в душе у Серафимы разровнялось.