Андрей Ткаченко. Культурный слой. Стихотворения
Андрей Ткаченко родился в Ростове-на-Дону в 1976 году. Окончил Ростовский Государственный Медицинский Университет, работал врачом-психиатром и психотерапевтом. В настоящее время — частнопрактикующий психоаналитик, супервизор и преподаватель клинических и психоаналитических дисциплин в программах профессионального психоаналитического обучения. Мастер спорта по стрельбе из лука. Публиковался в журналах «Топос», «Prosodia», «Новый журнал», «Формаслов», «Кварта». В 2024 году в издательстве «Free Poetry» вышел дебютный сборник «Делящийся на мир», в который вошли избранные стихотворения.
КУЛЬТУРНЫЙ СЛОЙ
Стихотворения
ПАРУС I
Ногой упругою
упрись в упругость
палубы,
упругость воздуха держи
рукою сильной,
и утроба паруса
родит от ветра
движение:
раздулась и опала,
и опять раздулась
разноцветно.
Здесь все – прочувствуешь –
тебе сейчас свои:
вода не слишком тихая, но и
не штормовая,
и вдалеке утесы, облака, живая
ветра прыть и Солнце,
что над всем стоит,
во все, что движется,
движение вливая.
Веселый трепет,
и песок с искрошенной ракушкой
позади
как символ отлучившегося времени,
покуда ты игрушка
пространства, с которым временно
един;
поверхность паруса
лучом играет вся,
и не услышат уши
шум
дерев далеких в парусах
несостоявшихся.
ПАРУС II
Космический корабль
в готическом соборе
прочувствуй и узри
сперва, а дальше сам,
скача к иным мирам
подземным коридором,
мозаикой замри,
доставшейся отцам,
мой плоский космонавт
в тисках советской плитки
(как ловко на лету
тебя твой век поймал!),–
и космос послан нам,
от мала до велика,
и паруса цветут,
и дуют времена –
то вихрь, то сквозняк
в пустеющей ракушке
(спиралевидный храм,
хрустящий под ногой) –
то праздник, то резня,
то космос, то кликуши:
нести тебя ветрам
к утопии другой,
в которой, может быть,
подставив Солнцу парус,
необратимо прям,
твой дальний побратим,
надумав зов трубы,
с тебе знакомым жаром,
напорист и упрям,
к чужим мирам летит.
ГОРОД I
Суровый джентльмен ведет собаку,
одетую как рыцарская конь
(она, когда б ее спустили в драку,
перегрызет седалищную кость,
не говоря уже о тканях мягких –
перегрызет, и не успеешь мякнуть!);
слякотствует ростовская зима;
базар-вокзал, и старые дома
как траченные кариесом зубы
среди клыков высотных (удалять,
нельзя лечить! – анестезии для
еще поджечь могли б) идут на убыль.
Сожрец грядет неспешно, как варан,
хинкальничать в грузинский ресторан,
другой в подвал, воспринимать Искусство
(безвкусица – повыше этажом), –
и тот вином с хинкалью поражен,
а этот – зрелищем, и никому не пусто!
(Как радует, что все ж Искусство есть –
притом высокое! – а что оно в подвалах,
закономерно: почва укрывала
собой культурный слой не только здесь).
Эклектика: хайтек, х*йтам, хайтак;
неравномерно падает пятак
(орел и решка сталинского типа,
чугунные, отлитые зэка)
на улицы с элитными жэка;
«Приора» на подпиленных рессорах
на всю страну качает гангста-рэп,
воркует алкоголубь во дворе –
или орет, с наложницей рассорясь.
Кофейни, дорогие бутики,
в которых одеваться не с руки
простому смертному; прекрасные снаружи
особняки в фасадах ар-нуво,
а сзади двор, напоминанье войн,
другим лицом подмигивает луже:
горелым красно-бурым кирпичом,
бандитской рожею, стеной с одним окошком –
но вот туда, как будто ни при чем,
заходит человек, студент художки,
с этюдником своим через плечо.
ГОРОД II
Я видел, как гриф расклевывает пианино
и знал: острый угол всегда победит кривую,
как более мертвый – естественную, живую,
как глина – избыток серотонина.
Я слышал, как шамкают воспаленные
десны города, денно и нощно ржавчиною вгрызаясь
в пространства, лазоревые и зеленые,
язвой медленной наползая.
Я говорил: шепот бактерий сливается в белый шум,
голос все менее различим по мере того, как питательная среда
перерождается в то, что я в уме ношу,
надышавшись фастфудным воздухом в городах.
Я думал: когда одолеет нас это вот,
я уже не подумаю
ничего.
ОБЛАКО I
ветролет вертоград
грома ведро дырявое
посланное пинком
в облако
перистая рука
к ватности позвонка
тянется но не тать
облаку облако прочитать
кверху задрав глаза
облако облаку молоко
встретится со щекой
и упорхнет назад
беглое вверх и вниз
в темень на дне оврага
в мелкую дрожь ресниц
над стекловидной влагой
ОБЛАКО II
движется что-то движется в облаках
то ли кристаллы льда то ли полный аллес
хайдегеры платоны милетский фалес
глыбы в иллюминаторах огоньках
выпадешь в свет из суммы своих тенет
перевернешься в воздухе бархатистом
рыбой об лед пытающийся протиснуть
палец туда где взгляду прохода нет
видишь делез субстанцией из окна
здесь выпадает из нитей своей ризомы
в новую катастрофу без горизонтов
чтоб облаками не улыбнуться нам
битам без формы в облаке говоря
новым пустынным ангелом перегноя
здесь каменеть и падать уже в иное
вскриком и вспышкой в облике косаря
БЕРЕГ I
Меотийским болотом назвали когда-то греки место сие.
Грязный, мелкий залив, там обрывы и высохший ил на камнях
да сухая корка на дне, что в жару далеко обнажается,
тучную черную массу скрывает – ногой, обманувшись,
не вздумай вступить! Это место не то чтобы дико совсем:
там стоят на утесах какие-то дачи, сады над обрывами,
дальше бежит электричка своею степною дорогой –
но, вдоль берега идучи, можно не встретить совсем никого.
Я бродил там однажды, бесцельно исследовал берег. Или просто гулял.
Или, можно сказать – путешествовал в поисках видов. И вид мне открылся:
узрел человека в тени валуна из спрессованных древних ракушек.
Он наг был по пояс, в каком-то бесцветном трико и разбитых туфлях,
от пыли цвет потерявших – а кожа блестела, и черные точки
из пыли, смешанной с потом, ее покрывали. Он был невысоким и тощим,
на морщинистом буром скульптурном лице, что, скорей, подошло бы
созданию мира иного, скорей леприкону иль гоблину,
признаки возраста стер алкоголь. Он не то чтобы при смерти был –
но при взгляде в глаза его понял я: дух это тело покинул, он больше не здесь,
хоть держаться устойчиво мог на ногах. Он, ко мне обратившись,
мне задал вопрос, он два слова всего лишь сказал человечьих:
«Где я?» — он вопрошал. Что потом – опущу, и концовке
оставлю лишь этот вопрос. Далеко за чертою безумия, рядом со смертной чертой
он себя ощущал, как себя ощущал мореплаватель древний,
за столп геркулесов зайдя, исчезая для взора богов ойкумены,
как себя ощущал финикиец, огибающий Африку, видя, что Солнце с другой стороны,
как себя ощущал, на просторы саванны с деревьев спускаясь, австралопитек,
или предок его. Как себя ощутим мы, наверное, ближнего космоса берег покинув,
надежд не имея вернутся – коль хватит нам разума прежде себя не угробить,
дожить до такого момента.
БЕРЕГ II
берег движется вместе с нами
вместе с кальциевыми ионами
с тихоходками и слонами
с разумением и без оного
да каких бы еще чудовищ
между мыслимым и немыслимым
насвистел тебе ключик вдовый
против ветра вслепую выставленный
да с какою б замочной скважиной
там где льдина всегда ломается
согрешить подглядеть вываживая
эту дрожь глубины немаленькую
красный цвет и лазурь столетия
горстка букв циклом кребса собранная
в клетку дня ну а вот и нет ее
если тьма в глубине особая
подступивши залижет начисто
там где слишком ломана линия
берегов для тебя начатых
чтобы ты для других продлил ее
ДЕРЕВНЯ I
В окрестной опере блистает бас Скотинни,
а тенор Петуччино на подхвате;
два километра до реки идти нам,
до озера – все пять, а в хате
стареет все, и, тихо рассыпаясь,
на линзы глаз ложится пыль слепая.
Земля, земля, земля, земля, земля –
вокруг лежат холмистые поля,
и церковь на окраине с дырою,
снарядом развороченной, в стене,
рифмуется с «героем» и «норою»,
но ни того и ни другого нет:
лишь трещины бегут щербатым камнем,
фактурой грубой, как кора ствола;
когда-нибудь здесь все напополам
разломится, в них время утекает
и детство, и все прочее – и сам
подумаешь: случайно ль небеса
так глаз манят к себе, где взорван купол? –
и полетишь, и, всякое попутав,
во двор увидишь заходящий лес
дубовый, робингудовский, в селе
(а иногда, скорее, что индейский)
и лук, отцом подаренный (недетский,
вполне себе оружие!), – а мы,
бессмертные, как дети все когда-то,
ловили на лету стрелу лопатой –
ни разу не поймали – но сомы
зато ловились, мелкие, в реке,
текущей через лес невдалеке.
В другой деревне, выбрав дауншифт,
река прорвала дамбу и сбежала:
свобода, понимаешь ли! – Вот жалость:
и некуда нырнуть, и рыбы – шиш!
А ведь была, и поражала видом!
И дедовской застрял в гортани выдох,
когда, того увидев сазана
(чудовище всю ванну занимает!),
внучок, различья слов не понимая,
свой в ход пустил обсценный арсенал:
– Невероятно! Эдакий карась!
Взамен реки – бурьян вокруг двора,
там на конях мы без седла скакали,
вцепившись в гриву, стиснувши бока,
покуда конь не сбросит седока,
над черепом копытами мелькая.
Сейчас там пустота цветет, а раньше
бывало душно днем, а ночью – страшно:
сгущался мрак в дверном проеме в тень
глядящей на тебя большой собаки,
скрипели половицы в темноте,
брат брата вилами, дойдя до драки,
колол, и отправлялся на Луну,
и кости находил поближе к дну
ассенизатор – так нам рассказали –
пропавшего бедняги; вообще,
в деревне загляни в любую щель –
а там рога торчат, и мышь, вгрызаясь
в саман простенка, шкуркой чует гарь.
Но там, где черт теперь – там фавн был встарь,
а потому – с дубовой бочкой погреб
(по детству своему не оценил,
а вот отец мой точно бы припомнил
со словом добрым!) – и вообще, хранит
деревня правильность пропорций
меж домом и деревьями, меж полем
и человеком, лесом и рекой,
меж жизнью и жестокостью: рукой
недрогнувшей, чтоб окорок коптился,
приходится колоть свинью, и птицу
что день – то отправлять на эшафот,
а ближнего – любить: такой вот фон
для детских натуральных изысканий
по поводу добра и зла. Примерь
вначале это на себя в уме,
затем на практике, а после скажешь
и о высоком – смог бы дорасти –
мясцо науки обгрызай с кости
методологии. До этого в машине,
куда набилось восемь человек
(на ладан дышит, сзади клинит дверь,
и как-то загорелась – потушили),
на дальний берег жечь костер в ночи
катиться. Через пару лет умчит
всех транспорт лучший навсегда
в объятья городов, и если случай даст
возможность с кем-то встретиться
лет, скажем, через тридцать,
с ним будет не о чем уже поговорить –
деревня же стоит, и может подарить
парадоксальный, суетный покой.
Здесь хорошо художнику. В таком,
каком-нибудь, он, месте, поселившись,
иль приезжая встретить выходной,
спивается, идет себе на дно,
а может – вдохновенно пишет. Либо
одно с другим: вполне себе дуэт!
Окончив ежедневную дуэль
с хозяйством (дабы развалиться
к такой-то матери не смело все),
слегка юродивый, блаженнолицый
для деревенщины – куда несет
тебя, с блокнотом и этюдником теки:
руины церкви, берега реки
и озера, окрестные холмы.
А если стихоплет – смущай умы,
да хоть как древний
грек – гекзаметром: деревня
и не такой способна выдержать глагол!
Любитель оперы? У города,
увы, здесь иллюзорен профит:
далеко сцена Метропо′литен,
да и на фестиваль в Европу
не налетаешься. Хорош ли тем
некрупный город, что стоит в нем
оперный театр? – Увы: ищи, смотри
уж лучше в записи. Коснемся
и того, что чаще лицезреет зал
пейзаж аркадский – ты же сам внутри
того пейзажа, в котором, как поэт сказал,
«культура узнает себя» . Кругом
засей да хоть здесь все вокруг искусством:
вон, видишь, зерна в поле трактор
разбрасывает, будто Поллок – краску :
ему же уподобься, или будто Пруст
витийствуй. А в выходной из города
приедет гость
поднять стакан с тобой, любителем искусств.
Стакан наполовину Поллок,
наполовину – Пруст.
ЭКЗОПОТАМИЯ
Борису Виану и Мишелю Гондри
Если дать растениям волю, они текуче запомнят собой всю комнату, милосердия для сплетясь в средостеньи дня, чтоб ее не запомнил ты; произвольно невозможно позволить себе такое, ибо лапки у памяти цепче, чем у геккона, и осколки сбитых мечтаний в небе саднят и падают в заросли, и блестят там, как тропические цветы.
Монашествующий библиотекарь ордена Любви Всесжигающей, следуя мыслью за дымом, ты проводишь время в гамаке меж лиан в семантических дебрях, и предел их видится недосягаемым, и когда там резвятся новые бонобо, ты завидуешь им, как стареющий павиан.
По непонятной тебе самому причине тяготеющий к вертикальности, ты, тем не менее, чувствуешь, посасывая над фолиантом бокал вина, что тебе совершенно не в чем и некому каяться, равно как и прощать тебя некому, даже если б была известна твоя вина.
Кто-то всегда прячется рядом в бесконечных деталях, а детали – они как листья, их сочетаниям нет числа: потому-то и дым так витийствует, улетая, вне зависимости от того, что горит, кого тебе Босх послал – и заросли разрастаются; с буйных страниц и листьев капает влага, в гости вот-вот с того света придет тебя навестить старина Виан; материк, утопая в зелени, сокращается до размеров архипелага – тогда ты берешь мачете и начинаешь рубить лианы, чтоб с утра не проснуться в замкнутом коконе из лиан –
и тогда на какое-то время возвращается память: она возвращается, появляется небо, в нем – отчетливое божество женского пола, о котором, говоря между нами, много такого помнится, что смертному не прощается – однако это нисколько не отменяет богооставленности без него.
Божество с острым, ослепительно белым зубом скалится улыбкой на пол-лица и совершенно по-особенному звучит, непредсказуемым образом становится милым, холодным, грубым, страстным, многоумным, идиотическим, но вовсе не замечет тебя, от него ответа больше не получить, – да и как получишь ответ от образа в памяти? – спасибо уже за то, что какое-то время рядом была живым человечком там, где грубость данностей ископаемых мало чем побеждаема, кроме абсурда, и вечно давит живое, походя перекусывает пополам – потому хочется помнить только хорошее (плюс этот конкретный мир настолько пронизан его лучами, что на них, возможно, и держится): радуйся – тебе хотя бы это далось.
Но чаще во многой памяти – много печали, и комната упирается в потолок.