Сергей Юдин. Готическая повесть

Сергей Юдин – прозаик. Родился в 1954 году в Москве, по образованию и профессии — юрист. Публиковался в журналах «Искатель», «Мир Искателя» (г. Москва), «Северо-Муйские огни» (г. Северомуйск), «Зеркало» (Тель-Авив), «Что есть Истина?» (Лондон, сетевое издание), «Русская жизнь» (сетевое издание), «Новая реальность» (сетевое издание), в сборниках «Святочные рассказы, XXI век» (ИД «Русь-Олимп», 2010 г.), «Тёмные» («АСТ» 2016 г.) и других изданиях. В 2012 году в издательстве «Вече» опубликовал роман в жанре мистического детектива «Золотой лингам», написанный в соавторстве с братом Александром Юдиным.

ГОТИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ

Умирая, томлюсь о бессмертьи.
Низко облако пыльной мглы…
Пусть хоть голые красные черти,
Пусть хоть чан зловонной смолы.
А. Ахматова

Глава первая,
ОТКРЫВАЮЩАЯ ПОВЕСТВОВАНИЕ СЛУЧАЙНОЙ ВСТРЕЧЕЙ НА ЧЕЙПЛИЗОДСКОМ КЛАДБИЩЕ ДВУХ СООТЕЧЕСТВЕННИКОВ
Полагаем, не лишним будет сперва предуведомить любознательного читателя, что эта жуткая и (не побоимся сего выражения) прямо-таки леденящая кровь история произошла в пригороде Дублина хмурым осенним вечером 2000-го года, аккурат накануне Самайна или Дня Всех Святых. А вот теперь можно и начинать. Итак…
Невысокий лысоватый человек утер лоб большим клетчатым носовым платком, обмахнул им и лицо свое, украшенное пышными старомодными бакенбардами, снял с породистого носа квадратные очки в толстой черепаховой оправе и также тщательно протер слегка запотевшие стекла. Водрузив оные обратно на переносье, он протянул из-под раскрытого зонта руку ладонью вверх, убедился, что противный моросящий дождь закончился, сложил зонт, рассеянно огляделся и хотел уже продолжить свой путь дальше, как вдруг взор его наткнулся на расположенную всего в нескольких шагах почерневшую от времени и непогоды скамейку и недвижно сидящую мужскую фигуру, облаченную в легкое, изящного покроя кашемировое пальто благородного кофейного оттенка.
Незнакомец сидел в расслабленной позе, откинувшись на спинку грубой деревянной скамьи, одиноко кособочившейся под сенью неохватного корявого вяза, что вот уже лет триста рос на центральной аллее старого Чейплизодского кладбища. Глаза импозантно одетого джентльмена были закрыты, лицо выражало весьма подходившие для этого места последнего упокоения совершенные безмятежность и довольство, а на коленях дымилась пенковая трубка с длинным янтарным чубуком. Рядом на скамье стоял высокий стакан толстого стекла и початая бутылка Irish whiskеy объемом в кварту.
Как только лысоватый господин поравнялся со скамьей, сей незнакомец приоткрыл один глаз, сунул левой рукой трубку себе в рот, а правой без всяких церемоний сделал широкий приглашающий жест, одновременно перемещаясь на конец сидения.
Обладатель черепаховых очков огляделся вокруг, убедился, что на аллее нет более ни души и, таким образом, любезность незнакомого джентльмена ни к кому иному обращена быть не может, вежливо поклонился и произнес с видимым удивлением, не слишком сильно коверкая английскую речь:
– Весьма признателен за приглашение, сэр, но не смею вас беспокоить.
Однако, прежде чем он успел сделать хоть шаг, явно собираясь поскорее проследовать дальше, человек на скамейке открыл второй глаз, затем живо поднялся, оказавшись неожиданно крупного сложения и роста, вынул изо рта трубку и произнес на чистом русском языке, сопровождая свои слова улыбкой и легким поклоном:
– Ну, что вы! Какое же это беспокойство? Так отрадно встретить на этом забытом святым Патриком клочке суши соотечественника. И притом не на Suffolk Street, а здесь – на лоне природы, в тихом и покойном уголке.
Еще более удивленный (и не сказать, чтобы приятно), наш герой мгновение молча и недоуменно рассматривал снизу вверх неведомо как здесь оказавшегося рослого соотечественника, затем перевел взгляд на торчащий из кармана его собственного плаща русскоязычный путеводитель по Дублину, понимающе кивнул, коснулся в знак приветствия ручкой зонта правого бакенбарда и отвечал с долей легкой иронии:
– Да, да. Очень отрадно, просто несказанно.
– Прошу вас, не стесняйтесь, присаживайтесь! – не унимался внезапно обретенный соотечественник, гостеприимно указуя рукой на скамью.
– Ах, я рад бы… Да, видите ли, время…
– Позвольте представиться, – перебил его незнакомец, – Горислав Костромиров, историк.
Вздохнув, лысоватый господин нехотя присел на край мокрой скамейки и отрекомендовался в свою очередь:
– Сопоткин. Константин Петрович Сопоткин, литератор.
– Феерично! А я ведь вас знаю. Заочно, конечно. Читал. Да. Весьма. Подумать только, какая удивительная встреча! А позвольте поинтересоваться, вы здесь как турист или по казенной надобности путешествуете?
– Это в каком же смысле – по казенной? – удивился Сопоткин, с проснувшимся профессиональным любопытством разглядывая некрасивое, но выразительное лицо нового знакомого.
– В том смысле, – не по заданию ли редакции?
– У меня, к вашему сведению, никаких заданий не бывает, – несколько высокомерно отвечал Константин Петрович. – Я не журналист, поэтому и путешествую сам по себе. Для собственного своего удовольствия.
– Вот как. Завидую, – со вздохом отозвался Костромиров и принялся неспешно раскуривать трубку.
Некоторое время оба сидели молча. Причем историк со звучной фамилией и странным именем словно позабыл, что сам же и явился инициатором знакомства, едва ли не насильно заставив Сопоткина прервать его одинокую прогулку, и теперь лишь невозмутимо пускал клубы ароматного табачного дыма да задумчиво разглядывал медленно растворяющиеся в напитанном влагой воздухе сизые кольца.
Литератор продолжал искоса рассматривать его лицо, тщетно гадая, какое животное напоминают ему эти хищные черты: недлинный крючковатый нос, сардоническая складка губ и большие, даже выпуклые глаза под густыми, почти сросшимися кустистыми бровями. С первого взгляда он почуял в новом знакомом нечто необычное. При детальном осмотре вроде бы ничего примечательного не обнаружилось; черты лица его, взятые в отдельности, за исключением высокого покатого лба, казались вполне заурядными. Но все же странная бледность, отпечаток умственного превосходства, сарказма и решительности делали его внешность не совсем обыкновенной. Сопоткин дал бы ему сорок пять, а может быть, тридцать шесть или сколько угодно лет, – это был человек без возраста. Наконец, посчитав молчание слишком затянувшимся и полагая, что, раз усевшись, довольно нелепо тут же встать и распрощаться, Константин Петрович нехотя поинтересовался:
– А вы, стало быть, по делам приехали? Горислав… Э-э-э ..?
– Игоревич.
– Так, стало быть, по делам, Горислав Игоревич?
– Формально – по приглашению здешнего Колледжа Троицы, а фактически – сам напросился, – с готовностью отвечал тот. – Видите ли, в фондах библиотеки Альфреда Честер-Битти совершенно случайно обнаружился весьма любопытный даосский манускрипт, коий местные синологи отнесли чуть ли не к эпохе Борющихся Царств. Как выяснилось – по недоразумению. Собственно, ошибочность подобной датировки была установлена еще до моего приезда, потому и в самой поездке особенной нужды не было… Но, раз средства выделены, почему бы и не навестить в очередной раз коллег…
– Так вы востоковед? – спросил Сопоткин.
– Преимущественно, – уклончиво ответил историк и, спохватившись, добавил: – Ах, простите мою рассеянность!
С этими словами Костромиров вытащил пробку из объемистой бутыли и, плеснув в стакан ароматной жидкости, протянул его писателю:
– Прошу вас, угощайтесь. За встречу, так сказать…
– Нет, нет! Это совершенно лишнее, – поспешил заверить его Сопоткин, отводя в сторону предложенное угощение. – Совершенно лишнее.
– Ах, бросьте! Пара глотков вам совсем не повредят. В здешнем климате без этого никак невозможно. Уж поверьте, – продолжал настаивать историк, соблазнительно помавая стаканом перед самым носом своего собеседника. – Locke’s двенадцатилетней выдержки. Чувствуете, каков букет? А?! То-то!
– Ну, разве пару глотков… – сдался наконец Константин Петрович. – Погода действительно преотвратная.
– А я о чем! Сто семьдесят дней в году – дожди. Можете себе представить? И находятся ведь ханжи, обвиняющие ирландцев в пьянстве. Да как же на этом чертовом острове не пить? В мокрицу можно запросто обратиться. Или еще во что-нибудь похуже…
– Верно. Я здесь уже неделю, и хоть бы раз выглянуло солнце… Точнее, пару раз, конечно, выглядывало, но как-то неубедительно…
– Как вам виски? – поинтересовался Костромиров. – Превосходный, не находите?
– Виски, действительно, отменный, – согласился Сопоткин, с удовольствием ощущая разливающееся по жилам приятное тепло. – Однако что ж вы все мне подливаете? А сами-то не пьете отчего?
– Э, нет, увольте! – ответил Горислав Игоревич, передавая литератору почти полный стакан. – Я виски стараюсь не употреблять… У меня от него жуткая изжога. Просто жутчайшая.
Сопоткин, уже отхлебнувший изрядную часть очередной порции, поперхнулся и закашлялся:
– За… кхах! кхех!.. чем же… кхах!.. Зачем же вы бутылку прихватили? Раз не употребляете?
– Да, видите ли, какая оказия, – улыбнулся историк, – я здесь с коллегой уговорился встретиться, а он как раз большой любитель… Но, видимо, что-то случилось – не пришел; битых два часа прождал этого бездельника и все напрасно…
– Во-она как, – протянул Константин Петрович, ставя недопитый стакан на скамейку, – в таком случае и я, пожалуй, воздержусь.
– Напрасно, – со вздохом сказал Костромиров, – у вас же нет изжоги. Я и сам, как видите, не удержался, употребил пару капель, – продолжил он, болезненно морщась и массируя пальцами область желудка: – Глупо показалось зябнуть с полной бутылкой в кармане… А вы, наверное, подумали – вот, дескать, маргинальная личность, с пузырем один на один рассиживает?
– Что вы! Что вы! – Константин Петрович воздел ладони, выражая слабый протест.
– Подумали, не спорьте. Так уверяю, мне столь вызывающе антиобщественное поведение обычно не свойственно. Тут дело не в одном лишь коллеге… Просто я только что – буквально часа три назад – узнал о смерти близкого мне человека… Некогда близкого.
– Соболезную, – Константин Петрович постарался изобразить на лице приличную толику скорби.
– Спасибо. Кстати, из ваших, из литераторов. Алексей Рузанов. Может, слышали?
– Постойте… – наморщил лоб Сопоткин. – Не автор ли «Ликантропии»?
– Он самый, – Костромиров печально кивнул. – Так что, видите, повод достаточно серьезный. Ну как, плеснуть пару капель? А?.. Впрочем, как знаете.
Сопоткин уже было собрался воспользоваться моментом и откланяться, как новый знакомый опять остановил его вопросом:
– А позвольте полюбопытствовать, что вас привело на сей заброшенный погост? Или случайно забрели? Из Феникс-парка?
– Набираюсь впечатлений для очередного шедевра, – ответил Сопоткин, немного раздраженно поглядывая на недопитый стакан.
– Коли вас интересуют владения Танатоса, непременно посетите Глазневинское кладбище. Оно хотя и действующее, но, уж конечно, не менее старое, чем Чейплизодское. Или вы там уже побывали?
– Вы правы, успел посетить. Но оно меня, признаюсь, как-то не впечатлило, даже отпугнуло. Скорее всего, я просто сразу попал на неудачное место. Как говорится, выбрал неправильную точку обзора.
– Что вы имеете в виду?
– Ну, мой гид первым делом затащил меня на так называемую «аллею недоносков», – пояснил Сопоткин. – Это там, где похоронены выкидыши. Да, да! Местные католики хоронят и мертворожденных детей. Представьте себе множество деревянных крестиков, увешанных эдакими веселенькими гирляндами, колокольчиками, обложенных ворохами полуистлевших игрушек… Страх берет, как представишь себе всех этих никогда не живших Шонов и Патрисий, распадающихся на жиры и углеводы в крошечных гробиках-коробочках…
– Вот как? Очень интересно, – оживился историк. – В этом положительно есть нечто языческое, весьма напоминает некоторые обычаи пунийцев. Точнее, детские вотивные захоронения карфагенского тофета. А может, ханаанейские могилы в Тааннаке, Гезере и Мегиддо. Знаете, те, что в свое время нашли Зеллин и Макалистер… Ага. Нужно будет непременно сходить посмотреть.
Оба собеседника, увлеченные разговором, будто и не замечали, что солнце видимо клонится к западу, тени становятся длиннее, вечерняя прохлада – все более ощутимее, и некая таинственная тишина медленно опускается на старинное Чейплизодское кладбище.
А день медленно угасал. Нависающие над землей дождевые облака, дождавшись заката, незаметно уползли куда-то к горизонту, будто ненужные уже декорации, и очистившееся небо приобрело мертвенный блекло-голубой оттенок. На усыпанную красным гравием дорожку, на кроны и стволы деревьев легли холодные и тусклые розоватые блики; все краски вокруг будто полиняли, стали приглушенными и безжизненными, как на выцветшей от времени акварели; звуки умерли – затих птичий гомон, не было слышно шелеста дождевых капель, ни малейшее дуновение ветерка не тревожило колючие ветви и резную листву разросшихся вдоль аллеи кустов боярышника – звенящая тишина глухим куполом накрыла старое кладбище.
Между тем за редкими вязами и вечнозелеными могильными тисами, там, где теснились в хаотическом беспорядке кельтские, с причудливым колесообразным верхом кресты из серого песчаника, уже легла гигантская черная тень, словно ночь, подобно туманному призраку, выходила из-под земли, просачивалась через отдушины склепов, покидала свои жуткие каменные укрывища, поднимаясь к подножиям покосившихся крестов и надгробных памятников, пожирая последние дневные краски и оставляя за собой лишь пепельно-серые и угольно-черные цвета.
Глава вторая,
В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О НЕОЖИДАННО ВОЗНИКШЕМ ФИЛОСОФСКОМ ДИСПУТЕ МЕЖДУ ДВУМЯ СООТЕЧЕСТВЕННИКАМИ, СЛУЧАЙНО ВСТРЕТИВШИМИСЯ НА КЛАДБИЩЕ
Константин Петрович невольно поежился от неясно с чего пробравшей все его тело легкой нервной дрожи и неожиданно спросил Костромирова:
– Вы верите в привидения?
– Привидения? Что вы под этим подразумеваете? Фантомы? Духи? Призраки умерших? – удивился историк.
– Ну, что-то в этом роде.
– Нет, не верю.
– Отчего же? Быть в Ирландии и не допускать существования привидений – это, как мне кажется, нонсенс, да и чревато неприятностями.
– Возможно, вы и правы, – согласился Костромиров. – В Ирландии действительно не место скептикам. По крайней мере, среди аборигенов они практически не встречаются, разве что – на севере. Но что делать – мой скептицизм не зависит от географии. Ведь что обыкновенно мы понимаем под призраком? Неприкаянную душу некогда живого существа. Так? А что такое эта самая душа или психея, как ее именовали греки, если не то, что мы нынче называем сознанием? Но я отказываюсь понимать, как сознание может продолжать жить, когда его физическая основа уничтожена. Я слишком уверен во взаимосвязи между телом и сознанием, чтобы поверить в такое.
– То есть вы отрицаете бессмертие души?
– Безусловно. Всякий смертный смертен. И умирает он весь целиком… Думаю, вы со мной согласитесь, что большинство из нас, людей, – не бог весть какое сокровище. По существу, мы зачастую столь ничтожны, что не заслуживаем ни вечных мук, ни вечного блаженства. Да и что такое бессмертие, если не бесконечная жизнь. Так? Но жизнь есть способ существования белковых тел. Причем же здесь бестелесные сущности?
– Тут я с вами не соглашусь, — отозвался Константин Петрович, — материалистические определения жизни и, следовательно, самого человека мне как-то не слишком импонируют. Что называется, не по нутру. Они уравнивают нас с бессловесными тварями. Ставить на одну доску человека и корову или даже — человека и амебу? Фу! Мне куда ближе идеалисты. Помните, у Прокла: «Человек есть душа, пользующаяся телом, как орудием»? Не находите, это более достойное определение неповторимой человеческой личности? Сводить же все к пресловутым белкам и аминокислотам…
– Бросьте! – прервал его Костромиров. – Душа, личность… Вы, что же, полагаете, что, говоря, «я», человек думает, будто у него в голове притаилось еще одно махонькое существо с таким именем?.. Наше «Я» или, если угодно, наша «душа», «личность», «сознание» – не более чем сложнейшее взаимодействие мозговых процессов. Хотя и уникальное для каждого человека, но подчиняющееся общим физиологическим законам. И, заметьте, взаимодействие это куда как легко нарушается в результате болезни или той же белой горячки, – Костромиров щелкнул ногтем по бутылке. – Разве душевное заболевание не приводит в конце концов к распаду личности? Теперь подумайте: коли даже внутренние – порой незначительные – телесные недуги влекут за собой необратимые последствия для нашего «Я», что же говорить о случаях абсолютного физического уничтожения внешней его оболочки? Полный распад тела неизбежно влечет за собой столь же полный распад духа!.. Впрочем, даже средневековые схоласты, искренне веровавшие в то, что дух и после физической смерти продолжает существовать отдельно от тела, не решались назвать это бессмертием. Они понимали это, как некое «погребение в Божестве», эдакое растворение в Мировом Разуме, в «Ничьей Обители», где, как писал Экхард, душа умирает наивысшей смертью, ибо утрачивает все свои вожделения, и все образы, и всякое разумение, и всякую форму, и от нее отнимается всякая сущность…
– Звучит тоскливо, – пробормотал Сопоткин. – Слушая вас, поневоле начинаешь понимать Эмпедокла… Знаете, того, что бросился в кратер вулкана из одной лишь черной меланхолии…
– Дионисий Картузианский, Таулер, Рюйсбрук, Иоанн Скотт Эриугена, Ангелус Силезиус, – продолжал между тем Горислав Игоревич, энергично и беспорядочно тыча трубкой куда-то в сторону зарослей бузины, отчего казалось, будто названные богословы именно там и попрятались, – все они в конце концов приходили к неизбежному выводу о том, что освобожденный от бренного тела дух (или мистическое ядро всякой твари) погружается в первозданную тьму, в непостижимую и невыразимую «божественную единость», дабы себя там утратить и затеряться в этом «пустынном Божестве», быть поглощенным им до «полной безвидности». Ну и чем, по вашему, подобное, с позволения сказать, «существование» отличается от смерти? Вы, я надеюсь, не станете отрицать, что пресловутый Мировой Разум – не более чем наша фантазия. А успокаивать себя мыслью, что ты после смерти продолжаешь жить в собственной фантазии, – значит заниматься словесной эквилибристикой.
– Скажите, – прервал его писатель, – а такие взгляды не заставляют вас бояться смерти?
– Чего ради?
– Ну как же! Разве вы не находите, что сознание невозможности посмертного существования, в каком бы то ни было виде, должно усугублять страх смерти? Ведь выходит, что червям достанется не только наше бренное тело, но и все прочее. Тогда уж действительно – ни цели, ни смысла.
– Отнюдь, – спокойно отозвался Костромиров. – Думаю, вы со мной согласитесь, что смерть не есть факт сознания. Разве вы лично в состоянии представить себе мир, в котором вас нет? Верно ведь – это выше понимания? Так же как и бесконечность мироздания. Констатировать факт – да, но осознать – нет! Так к чему же страшиться того, что никоим образом не сможет вас затронуть, заставить страдать? Смерть близких людей на самом деле потрясает, но собственная… Уверяю вас, умерев, вы нисколько не будете потрясены. Или, иными словами, ничего не почувствуете. Рассказывают, когда у Фонтенеля на смертном одре спросили, как он себя чувствует, старик немедленно отдал концы со смеха… М-да, с этой точки зрения, выражение «apres moi le deluge» действительно имеет некоторый смысл… И потом, даже если на минуту допустить, что душа-сознание в отличие от бренного тела бессмертна… Разве такая перспектива не должна страшить еще больше?
– Это еще почему?
– Так ведь навряд ли стоит всерьез рассматривать анимистические фантазии древних, всерьез верить, будто наш отлетевший дух станет эдакой прекрасной бабочкой порхать по асфоделевым лугам волшебного Потустороннего Мира… Это же должно быть бессмертие, напрочь лишенное тела, его сил, его наслаждений, его живого опыта, всех его возможностей… Только представьте себе, что вы однажды очнулись в тесном гробу, представьте себя заживо погребенным: вы не в силах двинуть ни одним членом, пошевелить пальцем, до вас не доходит ни малейшего звука, ни единого луча света; вообразите себе, что вы слепы, глухи, парализованы… навеки! Притом – о, ужас! – не потеряли способность мыслить. Не будет ли это страшнейшим из всех возможных наказаний? Можно ли представить нечто худшее, нежели быть приговоренным к такой вечности? Не значит ли это обречь наше сознание на такую муку, в сравнении с которой адские мучения покажутся совершенным пустяком, походом к зубному врачу?.. Уверяю вас, люди не жаждут бессмертия. Во всяком случае, подобного. Они просто не хотят умирать. Они хотят жить и наслаждаться всеми радостями жизни. Хотят чувствовать, обонять, осязать, видеть, любить. Но не быть на веки вечные заточенными в пустой гробнице Мирового Ничто, до скончания времен терзаться собственным абсолютным бессилием, быть лишенными даже милосердной возможности самоубийства…
– Тем не менее, вы меня не убедили, – вновь прервал его Константин Петрович. – И хотя я согласен с тем, что мир конечен, по крайней мере, наш мир, ибо все имеет свои границы, но до той поры, пока еще, к счастью, продолжают существовать явления, недоступные для понимания человека, хотя бы и вооруженного наукой, пока еще не все измерено, исчислено и взвешено в этом мире, до той поры будет существовать и вера в Необъяснимое… Это, кстати, касается и призраков. Вам не случалось самому их наблюдать? Нет? А вот мне раз довелось…
– Неужели? Может быть, расскажете?
– Как-нибудь в другой раз, слишком долгая история. Кстати, вам известно, что и на этом заброшенном сельском погосте тоже водятся привидения?
– Вот как? – опять удивился Костромиров. – И откуда же это известно вам?
– Дело в том, что я успел познакомиться и даже довольно близко сойтись со здешним смотрителем, проще говоря, кладбищенским сторожем, неким Томом О’Тулом. Преинтереснейшая личность, я вам доложу. Между прочим, утверждает, что он потомок королей…
– Ерунда, – пренебрежительно махнул рукой Горислав Игоревич. – Какого ирландца не спроси, каждый мнит себя потомком королей.
– Это верно, – смеясь, подтвердил Сопоткин. – Если и не каждый, то каждый третий – точно. Хотя, надо заметить, доля истины в этом, как ни странно, тоже наличествует. Вы ведь наверняка знаете, что с раннего Средневековья и до самого завоевания в Ирландии на любой данный момент насчитывалось не менее двух сотен королей? И это притом, что население всегда составляло гораздо менее полумиллиона человек. Неудивительно, что потомство этих королей, особенно учитывая их беспорядочные связи, разрослось до прямо-таки устрашающих размеров.
– Феерично, – отозвался Костромиров, невозмутимо попыхивая трубкой. – Но вы что-то упомянули о местных призраках…
– Ах да! Ну, так вот… Этот самый мистер О’Тул оказался большим знатоком ирландских легенд и преданий, как давнишних, так и относительно современных. Он-то мне и поведал о здешней достопримечательности – так называемом Безголовом Призраке или Ужасе Чейплизода. За очень скромное вознаграждение поведал. Умеренное, по крайней мере.
– Уже интересно. «Ужас Чейплизода» – это надо же! Я всегда знал, что в душах кладбищенских сторожей таятся неизведанные глубины. Прошу вас, Константин Петрович, не тяните, рассказывайте, – заявил историк, поудобнее усаживаясь на скамье и в тоже время наполняя быстро пустеющий стакан собеседника.
Глава третья,
ЯКОБЫ ЗАКЛЮЧАЮЩАЯ В СЕБЕ ЛЕГЕНДУ О БЕЗГОЛОВОМ ПРИЗРАКЕ И ИНЫХ НЕ МЕНЕЕ ПРИВЛЕКАТЕЛЬНЫХ ПЕРСОНАЖАХ
Благодарно кивнув, Сопоткин сделал пару глотков, вытащил из внутреннего кармана крошечную записную книжку в изящном кожаном переплете с золотым тиснением и откашлялся.
– Раз вас это и впрямь заинтересовало, так и быть, расскажу. Хотя, рассказчик из меня… – скромно заметил он и начал свою речь, строя ее по всем правилам ораторского искусства (правда, не без легкой манерности слога) и иногда сверяясь с записями в книжке:
– Вам известно, что губернаторство Оливера Кромвеля явилось одной из самых постыдных и кровавых страниц в истории господства англичан над Изумрудным Островом…
– Как и все, связанное с пуританами, – не замедлил вставить Костромиров. – Но, простите, более не буду вас прерывать. Пожалуйста, продолжайте.
– Да. Так вот, вскоре после казни Карла Первого полторы сотни английских кораблей, незадолго перед тем вышедших из Бристоля, пересекли Ирландское море и пристали к побережью севернее Дублина. Генерал Кромвель горел желанием покарать ирландцев, которые традиционно поддерживали Стюартов, даже и после падения династии. А ведомое им воинство пылало еще большим пламенем фанатизма – верные последователи Кальвина и Джона Нокса полагали свою миссию не менее священной, чем распрю Израиля с ханаанеями, а резню не признаваемых ими за христиан католиков – делом дивно великой благости и даже в чем-то безусловно милосердным… Итак, Кромвель высадился с огромной армией и двинулся на юг, разрушая, сжигая и уничтожая все и всех на своем пути. Роялисты не могли противопоставить испытанному в сражениях английскому войску сколько-нибудь соразмерные силы и заперлись в неприступных замках и крепостях. Но – увы! Древние стены не выдерживали длительной бомбардировки кромвелевской артиллерии и ирландские твердыни одна за другой падали к ногам завоевателя. Творимые пуританами зверства носили сугубо показательный характер и призваны были запугать жителей острова: англичане вырезали населения целых городов, заживо сжигали жителей в храмах, уничтожали «проклятых папистов», невзирая на пол и возраст. Более всего жестокостью, как, впрочем, и храбростью, отличался вождь самых непримиримых индепендентов из числа английских солдат – полковник Генри Айртон, зять «старины Нолля». Именно он первым врывался в бреши крепостных стен, именно его всегда видели в первых рядах сражающихся на поле боя, и его же – первым среди тех, кто с готовностью обагрял свой меч в крови ни в чем не повинных мирных жителей, вешал священников и монахов, предавал огню хижины и церкви. Ирландцы прозвали его «Уэксфордским Мясником», ибо как раз после взятия этого города – Уэксфорда, когда Кромвель, проявляя по своему обыкновению похвальную экономию пороха, приказал солдатам зарубить всех оставшихся в живых – несколько тысяч человек, Генри Айртон ухитрился самолично зарезать не менее полусотни жителей. Несмотря на все эти меры, сопротивление роялистов не ослабевало и, в конце концов, удача стала изменять английскому оружию. Когда же, после поражения под Клонмелом, «старина Нолль» был отозван в Лондон, место главнокомандующего занял его зять Генри Айртон. Впрочем, успехи аборигенов оказались вполне эфемерными – очень скоро к парламентской армии прибыли значительные подкрепления и планомерное усмирение восставших продолжилось… Надо полагать, полковник Айртон чересчур буквально воспринял слова своего тестя о том, что покорение Ирландии возможно лишь путем ее уничтожения, ибо и по сей день ирландцы передают легенды, как он убивал всех мужчин поголовно в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет, отсекал руки всем детям от шести до шестнадцатилетнего возраста, клеймил груди женщин и прочие подобные ужасы. Но и действительность ушла недалеко от легенды: к концу «умиротворения» страна совершенно обезлюдела, около ста тысяч ирландцев бежали на континент и в Вест-Индию, часть (в основном молодые женщины) была отправлена на Ямайку и Барбадос и там продана в рабство плантаторам, а оставшиеся – выселены в одну провинцию, покидать которую им было запрещено под страхом смерти. Освобожденные от коренного населения три другие провинции заняли колонисты саксонской крови и кальвинистской веры. Кстати, именно это обстоятельство – очищение страны от «мерзости идолопоклонства», – по словам ваших коллег, английских историков, способствовало в дальнейшем сугубому процветанию Ирландии…
– Сделайте одолжение, Константин Петрович, не отвлекайтесь на исторические экскурсы, – нетерпеливо воскликнул Костромиров, у которого не в меру торжественное начало легенды вкупе со словесно-семантической избыточностью вызвали опасения, что ей и через трое суток конца не будет. – Так вы никогда не дойдете до самого интересного, до сути.
– Кажется, вы обещали меня не прерывать? – осведомился Сопоткин. – И потом, я вовсе не ухожу в сторону. Напротив, почти буквально следую рассказу Тома… Ну разве что с минимальной стилистической правкой и небольшими, а потому простительными, отступлениями. Кстати, сведения для них я почерпнул исключительно из самых авторитетных источников… Вообще же, раз случилась такая оказия, мне желательно проверить воздействие литературной обработки этой легенды на постороннего, незаинтересованного слушателя. От этого зависит…
– Еще раз простите. Мое нетерпение объясняется как раз интересом, который вызвала ваша история. Но продолжайте, продолжайте!
– Да. Так вот… – Сопоткин с видимым сожалением перелистнул пару страничек в записной книжке и в очередной раз приступил к рассказу: – События, о которых поведал мне мистер О’Тул, произошли, кажется, осенью 1651 года. В это время Генри Айртон как раз осаждал Росс – одну из немногих крепостей, еще не покорившуюся захватчикам. Засевшими там инсургентами предводительствовал местный епископ – Оливер МакМагон… Я говорил, что полковник… то есть, тогда уже – генерал Айртон весьма ответственно отнесся к выполнению своего долга англичанина и христианина. По мере того, как затухали последние очаги сопротивления, гнев его обращался уже и на саму природу. Война, во многом благодаря его усилиям, принимала совершенно дикий характер. Не только убивались люди, но избивался скот, чтобы не дать еще сопротивляющемуся населению средства пропитания. Не только скот, – уничтожались посевы на корню и для этого отряды англичан, вооруженные серпами и косами, снимали незрелый хлеб и иные полезные злаки с полей. Естественно, затем настал страшный голод, от которого население пропадало сотнями тысяч. По дорогам валялись трупы людей, а рядом с ними умирающие, тщетно старавшиеся утолить нестерпимый голод, пожирая траву. С голодом появилась чума, приканчивавшая тех, с которыми еще не справился голод. Быстро распространявшаяся эпидемия не обошла стороной и англичан. Солдаты массами гибли от черной напасти, а еще – от дизентерии и прочих заразных хворей. Прибавьте сюда позднее время года и крайнюю усталость войск и вы поймете, до какой степени ожесточения дошла к тому моменту армия и какую ярость вызывала у всех крошечная крепость, которая упорно не желала сдаваться на милость победителей. Может быть именно потому, что милости в любом случае ждать не приходилось…
Плавное течение речи рассказчика было внезапно нарушено громким хлопаньем крыльев и оглушительным карканьем – ветви старого вяза, под которым сидели Костромиров и Сопоткин, закачались, зашумели, и в небо взмыли три черных как смоль ворона. Большие грузные птицы опустились ниже, сделали широкий круг справа от скамейки, со свистом рассекая воздух тяжелыми взмахами, а затем скрылись за деревьями, не переставая хрипло и раздраженно каркать.
– Дурной знак, – пробормотал Константин Петрович. – Что их вспугнуло? Ветра даже нет.
Будто в ответ на замечание литератора, сильный порыв ветра поднял и закружил опавшую листву на дорожках аллеи, тревожно зашелестел в густой зелени вяза, и на собеседников посыпались мелкие ветки и древесная труха.
– Близится вечер, – с усмешкой отозвался Горислав Игоревич, отряхивая воротник и плечи кашемирового пальто, – силам зла впору выбираться из дневных укрытий. Так не дадим же кладбищенским морокам помешать нашему ученому разговору.
– Оно конечно, – принужденно улыбнулся в ответ Сопоткин. – Однако и правда вечереет. Так не продолжить ли нам разговор где-нибудь в другом месте? Здесь недалеко, на набережной есть очень приличный бар в викторианском стиле, даже с отдельными кабинетами.
– Ну что вы, – возмутился Костромиров, решительно наполняя стакан литератора. – Как можно! Для истории о привидениях – кладбище аккурат самое место. В пабе она потеряет всю свою прелесть. Нет уж, сделайте одолжение, продолжайте.
Константин Петрович открыл было рот, чтобы возразить, но тут же и захлопнул его, вздохнул, пробормотал что-то вроде: «Ну раз так, не буду все портить», пригубил виски, перевернул еще несколько страничек с золотым обрезом и принялся рассказывать дальше:
– Так вот… В окрестностях Росса лежала небольшая деревушка, дворов в пятнадцать, не больше. В одной из крайних хижин, почти на отшибе, жила некая старуха-вдова по имени Морриган О’Гилви и по прозвищу – «Окаянная Морриган». Не то чтобы она слыла ведьмой (к счастью, колдовская истерия практически миновала Ирландию), но была малость не в себе и у почтенных людей прихода на хорошем счету никогда не числилась. Во всяком случае, мало кто из соседей сомневался, что старуха знается с фейри, сидами, бродячими шифрами, зловредными пэками, домовыми-боуги и прочей бездушной нежитью из «славного народца». Некоторые уверяли даже, будто не раз видели Окаянную Морриган в компании с огромным белым котом, а вернее признака пагубной склонности к ведовскому ремеслу найти трудно. Преосвященный Оливер МакМагон, тот самый, что защищал ныне крепость, однажды чуть не отлучил несчастную свихнувшуюся женщину от Церкви, прознав о том, что она промышляет гаданием, знахарством и берется предсказывать погоду, и сменил гнев на милость лишь после того, как Морриган вылечила у него не то стельную корову, не то супоросую свинью. Впрочем, все это имело касательство к прежним, относительно благополучным временам, к моменту же описываемых событий в деревне осталось едва ли три двора, в которых ютились несколько чудом выживших селян, похожих на обтянутые кожей скелеты. Так что пенять старухе на ее некошные занятия было особенно некому…
На этом месте рассказ литератора вновь был прерван самым неподобающим образом: откуда-то со стороны могил, из-за темных куп тисов и тополей совершенно неожиданно послышался странный, протяжный и вместе пронзительный звук, похожий на рыдающий вопль. В вопле этом будто силились воедино крики диких гусей, плачь брошенного ребенка и волчий вой. Он сиротливо пронесся над кладбищем, вспугнул стайку крапивников в зарослях бузины и боярышника и столь же внезапно замер где-то вдалеке, растворился в подползающих сумерках.
– Что это было? – спросил Сопоткин, невольно хватая за рукав Костромирова и с тревогой прислушиваясь, не раздадутся ли вновь леденящие душу завывания.
– Может, птица, – неуверенно предположил Горислав Игоревич.
– Какая птица?
– Откуда же я знаю, какая? – пожал плечами Костромиров. – Орнитология – не мой конек. Наверное, выпь.
– А здесь водятся выпи? – не унимался Сопоткин.
– Представления не имею. Но помню, что выпь – птица болотная, значит, Ирландия для нее самое место.
– И эти ваши выпи именно так кричат? – все не успокаивался Константин Петрович.
– Как они кричат, мне достоверно не известно, – отвечал Костромиров, – но, судя по тому, что ее прозвали водяным быком, пение у этой пичуги должно быть весьма своеобразное.
– Вот оно что… А я уж грешным делом подумал, не банши ли это предвещает кому-нибудь из нас двоих скорую смерть.
– Банши? – удивился Костромиров. – Про банши я, признаться, и не вспомнил… Вот что значит художественное воображение! Впрочем, кажется, плачь банши может слышать лишь тот «счастливчик», к кому он обращен, мы же с вами оба внимали этим тоскливым завываниям…
– Напротив, легенды гласят, что человек, чья смерть предвещается, как раз и не в состоянии услышать или увидеть банши. Обычно ее наблюдают близкие родственники или друзья будущего покойника, – возразил Сопоткин.
– Еще лучше. Следовательно, при любом раскладе, эта уродина не нам пророчила безвременную кончину, – хладнокровно заметил Костромиров.
– Уродина? Почему – уродина? – с тревогой поинтересовался Константин Петрович. – Вы что-нибудь видели? Заметили?
– Ничего я не заметил, – успокоил литератора Костромиров. – Просто мне почему-то вспомнилось, будто этих самых банши обыкновенно изображают именно в виде уродливых косматых старух с бросающимися в глаза физическими недостатками.
– Нет, не всегда… – отозвался Сопоткин. – Но вы правы. К нам это не может иметь отношения. Ведь банши – это привилегия наиболее древних и почтенных родов острова.
– Какое облегчение! – ухмыльнулся Костромиров.
– Понимаю вашу иронию, Горислав Игоревич, – сказал Сопоткин. – Тем не менее, вы еще не оставили мысль дослушать повесть о Безголовом Призраке именно здесь и сейчас?
– Ни в коем случае! – горячо запротестовал Костромиров. – В другой, менее подходящей обстановке она лишится половины своего очарования. Разве вам не кажется, что эта печальная местность как нельзя лучше подходит для таинственных историй? Можете мне поверить, могильные кресты в сгущающихся сумерках способны даже бухгалтера или такого закоренелого скептика, как ваш покорный слуга, настроить на суеверный лад и расположить к обманчивой игре воображения.
– Воля ваша. Тогда слушайте… – Константин Петрович не глядя перевернул сразу пять или шесть страничек записной книжки, а после секундного размышления – еще парочку, явно решив, что краткость – сестра таланта. Но, прежде чем продолжить рассказ, поинтересовался: – Скажите, Горислав Игоревич, в бутылке еще осталась толика вашего чудодейственного напитка?
Костромиров молча продемонстрировал бутыль, в которой плескалось не менее пинты живительной эссенции, наполнил опустевший стакан Сопоткина и принялся аккуратно чистить трубку в ожидании обещанного продолжения.
Сопоткин сделал изрядный глоток и ознобливо передернул плечами. Вечер вовсе не был холоден, напротив, несмотря на сырость, погода стояла на удивление теплая, в воздухе чувствовалась даже совершенно несвойственная этому времени года влажная духота. Но Константину Петровичу было как-то не по себе: в самой здешней атмосфере ощущалось давление неведомой скрытой угрозы, ему чудилось, будто некие злобные силы скапливаются под сенью могильных тисов, среди смутных очертаний крестов, склепов и надгробий, медленно и неуклонно подкрадываются к нему под хмурым, предостерегающим взглядом небес, и от всего этого Сопоткина невольно бросало в дрожь, пронимало холодом до мозга костей. Собственный ли рассказ так повлиял на Константина Петровича или чуткое воображение его разыгралось под воздействием паров aqua vitae щедрого на угощение историка, он и сам толком не понимал. Однако про себя решил максимально сократить дальнейшее повествование, избегать ненужных деталей и лирических отступлений, ограничившись только основными, самыми существенными моментами.
– Итак, после изнурительной для обеих враждующих сторон двухнедельной осады гарнизон Росса согласился, наконец, вступить в переговоры о капитуляции. Это было двойной ошибкой: во-первых, Айртон подумывал уже об отступлении, а во-вторых, инсургенты не приняли в расчет личность Уэксфордского Мясника. Дело в том, что генерал вовсе не являлся джентльменом. Напротив, он в совершенстве усвоил те ужимки чопорного ханжества, которые и поныне не могут не вызывать отвращения в представителях всевозможных методистских, баптистских и прочих евангелических сект, и был, как болотная гадюка, исполнен яда злобной нетерпимости. Иначе говоря, Айртон обладал всеми качествами истинного пуританина – лицемерием святоши, религиозным фанатизмом и крайним вероломством – самыми необходимыми и пользительными, по мнению пресвитерианского духовенства, признаками настоящего христианина. Оттого, надо полагать, и получилось так, что, покуда вожди ирландцев оговаривали с Айртоном условия сдачи, английские солдаты, повинуясь тайному распоряжению своего командира и воспользовавшись утратой осажденными бдительности, ворвались в крепость. Здесь повторились те же ужасные сцены повальной резни, что и в Дрогеде, Уэксфорде и прочих городах. Получив приказ не брать пленных, англичане устроили защитникам безжалостную бойню. Даже те немногие, кого пощадили пресыщенные кровопролитием солдаты, на следующий день были хладнокровно умерщвлены по указанию главнокомандующего. Из всего гарнизона немедленной смерти избежал лишь один человек – епископ Оливер МакМагон, ибо ему Мясник готовил особенную участь. Незадолго до падения Росса, англичане, прочесывая округу в поисках фуража и оставшихся в живых инсургентов, изловили двух католических священников, которых местные жители прятали в торфяных ямах. Вот им-то, вместе с епископом, генерал и отвел главные роли в предстоящем глумливом спектакле. Если верить докладу Айртона, направленному им в Парламент, зрелище вышло «прекрасным, душеполезным и блистательным»: епископа и священников, всех – в полном облачении, поместили на широкую повозку без бортов, сделанную специально для этой цели, и доставили к воротам крепости. Здесь на шею каждому была накинута веревка, конец которой привязали к перекладине ворот, не очень высоко. После таких приготовлений преосвященного МакМагона заставили отслужить торжественную мессу, а двоих несчастных попов – ему прислуживать. Как только обедня кончилась, палач стегнул лошадей, повозка отъехала и трое клириков остались висеть. Айртон в своем докладе особо отметил тот момент, что солдаты еще долго после казни поддерживали епископа и священников за ноги, но не из кощунственной жалости, а для того, чтобы не дать проклятым идолопоклонникам помереть слишком быстрой смертью, предоставить им возможность раскаяться в собственных грехах и проникнуться осознанием милосердия Божия… К слову сказать, я выяснил, что не так давно, в семидесятых годах, епископ Оливер канонизирован Папой Пием Шестым. И если вы не правы в вопросе о посмертии, то ему должно быть это утешительно… Но к черту отступления! Продолжаю… В достаточной мере насладившись «душеполезным зрелищем», генерал Генри Айртон сел на коня и в сопровождении офицеров свиты направился в лагерь. Едва он однако отъехал на несколько шагов от крепостных ворот, как прямо перед ним на дорогу выскочила какая-то оборванная старуха и схватила коня под уздцы. Откуда она тут взялась, никто не видел, но то была, конечно, вдова Морриган О’Гилви. Окружавшие генерала офицеры разразились негодующими возгласами и проклятиями, лошади в страхе заржали, взбрыкнули и поднялись на дыбы. И было отчего! Эдакой безобразной старой карги никто отродясь не видывал (я разумею офицеров, а не лошадей). Она более походила на альрауна, нежели на женщину. Но, как я уже говорил, Генри Айртон не боялся никого: ни человека, ни дьявола. Он замахнулся на старуху плетью и закричал: «Ах ты, грязная ирландская скотина! Прочь от меня, горбатая тварь!» Морриган и в самом деле была горбата; добавьте к этому худое, изжелто-бледное лицо, огромные, горящие безумием глаза, растрепанные седые лохмы, шею, кривую и свернутую набок, будто у тех висельников, что остались болтаться в воротах замка, и вы поймете, отчего всех, кто ее видел впервые, брала оторопь и бросало в дрожь от страха. «Клянусь источником Дагды, рукой Нуаду и оком Балора! – прокаркала старуха на гэльском наречии. – Не минет и трех ночей после Самайна, как поплатишься ты за гнусное свое преступление и бесчинство! Быть тебе без головы!» Генерал, понятное дело, ничего не смог разобрать из этой тарабарщины, но в его окружении оказался один пресвитерианский проповедник, некто Иезекииль Флитвуд, который немного понимал по-ирландски, а помимо того, премного разбирался в ведовстве. Дело в том, что сей праведник в офицерском мундире прибыл на поприще воинской славы прямиком из Шотландии, где довольно долго подвизался в качестве эксперта по малефициуму и охотника за ведьмами. При его деятельном участии в этой стране было отправлено на костер великое множество людей по обвинению в колдовстве. Особенно Флитвуд прославился тем, что ухитрился в одной деревеньке близ Бервика, где имелось всего лишь четырнадцать дворов, сжечь ровно такое же количество человек. Никто лучше его не знал, по каким именно признакам и с помощью каких испытаний можно распознать настоящую ведьму; эта отрасль священного знания была изучена им в совершенстве. Так вот, упомянутый Иезекииль…
Тут Константин Петрович запнулся, пошелестел страницами записной книжки и смущенно произнес:
– На этом месте у меня предусмотрено небольшое отступление на тему происхождения имен праведников той эпохи. Сведения для него я почерпнул у Маколея, Уокера и, отчасти, Юма… Но, пожалуй, я его опущу…
– Нет, отчего же? – живо возразил Костромиров, несомненно решив проявить благородное великодушие и загладить собственную первоначальную несдержанность. – Это должно быть любопытно. Тем паче, что с Юмом я знаком лишь поверхностно, а Маколея и Уокера не читал вовсе. Кроме того, если вы станете делать пропуски, разрушится целостность впечатления от рассказа.
– Вы так полагаете? – спросил Константин Петрович, с сомнением поглядывая на стремительно темнеющий небосвод. – Ну что ж, извольте…
– Ведь, отступление-то короткое? – поинтересовался Костромиров с долей беспокойства.
– Крошечное, – успокоил его Сопоткин.
– В таком случае, я – само внимание, – заверил своего визави Горислав Игоревич и со звучным хлопком вытащил пробку из бутыли с Irish whisky.
Глава четвертая
И В САМОМ ДЕЛЕ РАССКАЗЫВАЮЩАЯ О БЕЗГОЛОВОМ ПРИЗРАКЕ И СОПУТСТВУЮЩИХ ПЕРСОНАЖАХ

– Известно и даже общепринято мнение, будто именно знакомство широких масс народа с древнееврейской литературой, то есть Библией, и вызвало в Англии бедствие, которое обыкновенно называют Реформацией, – начал Константин Петрович. – Ведь виновник и зачинщик раскола, женоубийца Генрих Восьмой, несомненно являлся ортодоксальным католиком во всем, кроме того, что хотел быть сам себе Папой Римским. Ко времени же Республики кальвинистский шабаш гудел в полную силу. И неудивительно: уже без малого век минул с той поры, когда ядовитое дыхание женевского дьявола достигло берегов Шотландии, мигом обратив если и не цветущий, то не чуждый здоровому жизнелюбию край в удел самого мрачного и отвратительного ханжества на Британских островах. Зараза стремительно распространялась. Как следствие – в интересующую нас эпоху и к югу от берегов Твида одно воспоминание осталось от «старой доброй Англии», Англии Бэкона и Мора. Реформация достигла своего наивысшего пика, а Библия стала единственной книгой, знакомой всякому англичанину. В храмах торжественное и красочное богослужение заменилось постоянным чтением Ветхого (и в меньшей степени – Нового) Завета, в котором с восторгом неофитов упражнялись и соревновались не только пастыри, но и паства. Упразднялось и прежнее великолепие священнических облачений, сама же месса модифицировалась до неузнаваемости: исчезло многое из того, что было оставлено даже Лютером от традиционной обедни, остались лишь пение псалмов и молитвы, превращавшие литургию в нестройную хоровую композицию. Из церквей были удалены последние напоминания о католическом культе: свечи, орган, алтарные образа (статуи святых уничтожили значительно ранее). Храм в реформатской Англии окончательно лишился ореола святости, став простым молельным домом. В повседневной жизни строгие предписания касались соблюдения Декалога вкупе с прочими догмами Ветхого Завета, чтения молитв и духовных гимнов, поддержания высокой нравственности. Маленькие женевские Библии проникли в каждый дом и каждую семью, всюду слова Писания вызывали трепет и поражали слух. Слух, не притупленный привычкой к чтению, ибо в ту эпоху для целого народа не существовало на родном языке ни истории, ни романа, ни почти никакой поэзии, кроме малоизвестных произведений Чосера и Томаса Мэлори. Суровые еврейские легенды, кровавые сказания, псалмы и пророчества крапивным семенем упали в умы, счастливо незатронутые иным знанием. И именно Библия явилась источником и вдохновительницей довольно комичной моды на изменения личных имен. Мнимые праведники революционной эпохи имели обыкновение отказываться от таких имен, как Генри, Эдуард, Энтони, Уильям, которые они находили языческими, и принимали другие, окруженные ореолом особой святости и божественности. Даже имена, восходящие к Новому Завету – Джеймс, Эндрю, Джон, Питер, – внушали им гораздо меньшее благоговение, нежели ветхозаветные Аввакум, Иешуа, Неемия или Зоровавель. А порой целое благочестивое речение употреблялось в качестве имени. Вовсе не редкостью было встретить какого-нибудь Истребляй Грех Эбенизера из Уитема или же – Уповай на Господа Исайю. Например, у того же Генри Айртона имелся адъютант, которого звали Если бы Христос не умер за тебя, ты был бы проклят, Джошуа. Но произносить каждый раз столь длинное имя было чрезвычайно утомительно, и сослуживцы, удержав из него лишь последние слова, называли этого чудака Проклятый Джошуа. Современники утверждали, что в результате можно было подумать, будто Кромвель завербовал в свое воинство чуть ли не весь Ветхий Завет, а по именам солдат армии Айртона легко изучать родословие Господа нашего и Спасителя Иисуса Христа. Так что во время переклички, вместо списка личного состава, вполне, дескать, возможно обойтись первой главой Евангелия от Матфея. Происхождение замечательного имени названного Иезекииля Флитвуда имело аналогичные библейские корни. Ранее он звался просто Томом – Томасом Арчибальдом Шериданом Ле Ардага Макгроган-Флитвудом…
– Замечательный этюд! – воскликнул Горислав Игоревич, решив прервать рассказчика и вернуть историю в сюжетное русло, покуда тот вовсе не растекся мыслию по древу.
– В самом деле? Вам так кажется? – заулыбался Сопоткин.
– Можете быть уверены, – отозвался Костромиров. – Только вот мы с вами опять отвлеклись.
– Вы правы, друг мой! – с воодушевлением воскликнул Константин Петрович, которому выпитое уже слегка ударило в голову, изгнав былые страхи и полностью вернув самообладание. – Правы, черт побери! Пора заканчивать. Того и гляди, совсем стемнеет…
Сумерки и правда быстро подступали. Уже зажглись один за другим редкие фонари на обочинах кладбищенской аллеи, отчего тьма за пределами отбрасываемых ими световых пятен сделалась плотнее и гуще; на небе загорелись первые, еще тусклые звезды, а разлитая в атмосфере влажная духота стала сменяться столь же влажной прохладой.
Скамья, на которой сидели Костромиров и Сопоткин, стояла на значительном удалении от ближайшего фонаря и находилась, таким образом, в сумеречной зоне. Это прибавляло таинственности их разговору, но то же обстоятельство позволяло обоим собеседникам весьма ясно различать окружающую обстановку, что было бы невозможно, располагайся скамья на освещенном участке.
И вот, в то самое время, когда литератор готовился продолжить свое сказание и в очередной раз в целях красноречия промачивал горло «водой жизни», Горислав Игоревич зачем-то оглянулся назад и сразу же обратил внимание на маленький дрожащий огонек, быстро двигающийся среди темных контуров могильных памятников. Судя по колеблющемуся и то и дело пропадавшему свету, это мог быть фонарик в руках человека, бродящего по извилистым тропкам между надгробий. Костромиров удивился и даже готов был спросить себя, не обман ли это чувств, но в голову ему тут же пришла мысль, что, вероятнее всего, он наблюдает кладбищенского сторожа, просто-напросто совершающего вечерний обход своих владений. Правда, какая необходимость – пусть даже и сторожу – шастать в темноте среди покойников? Для подобной таинственности должны быть действительно серьезные и веские причины. Горислав Игоревич еще не успел решить этого запутанного вопроса на совещании с самим собой, когда Сопоткин, наконец, заговорил:
– Так вот, упомянутый Иезекииль Флитвуд почтительнейшим образом обратился к генералу и предложил немедленно бросить Окаянную Морриган в ближайший водоем, посмотреть: потонет она или всплывет? Вместо ответа, Генри Айртон сурово поглядел на старуху и гаркнул: «Женщина! Заклинаю тебя именем Господа, скажи правду: ведьма ты или нет?» Вдова еще крепче ухватилась за поводья генеральской лошади (откуда только взялись силы в этом хилом и истощенном теле?) и принялась молоть языком и изрыгать гэльские проклятия, что твоя ветряная мельница. Тут уж и самому распоследнему тупице стало понятно, что перед ними настоящая колдунья, а никакая не добрая христианка. Но Уэксфордский Мясник любил порой выказать собственную непредвзятость и беспристрастность, поэтому вторично вопросил разбушевавшуюся старуху: «Говори, мерзкая стрига и дьяволица! Говори, сатанинское отродье, знаешься ли ты с нечистым? И смотри, отвечай всю правду, дабы мы могли поступить с тобой сообразно и по справедливости». Только Морриган О’Гилви лишь ухмыльнулась на эти слова и прохрипела, нещадно коверкая английскую речь и вращая налитыми кровью глазами, что ее, мол, совесть чиста пред лицом Господа, а вот ему – Генри Айртону – вскоре предстоит держать ответ перед своим хозяином – Велиалом. И она, дескать, готова поклясться причиндалами святого Вонифатия, непорочным лоном Пресвятой Девы и беззаконным призом Иродиадиной дщери, что не минет и трех ночей со Дня Всех Святых, как он получит сполна за свои злодейства. Все, кто наблюдал эту сцену, были уверены, что сразу после столь нечестивой божбы грянет гром и десница Всевышнего поразит с небес проклятую ведьму, а обитаемое дьяволом тело вспыхнет серным огнем, распадется в прах и обратится в смердящий пепел. Однако, как ни странно, ничего такого не произошло. Старуха же не ограничилась хулой и проклятиями и вдобавок плюнула прямо в лицо генералу. К счастью, верный Флитвуд вовремя заметил гадкое намерение Морриган и самоотверженно заслонил собой командира…
Горислав Игоревич с интересом слушал Сопоткина, но мысли его невольно то и дело обращались к виденному минуту назад странному свечению. Сей блуждающий огонек разбудил в его душе всесожигающее пламя любопытства, и теперь Костромирову постоянно приходилось бороться с искушением обернуться и посмотреть, по-прежнему ли маячит среди могил призрачный свет или исчез столь же загадочно, как появился.
Таковые раздумья вовсе не способствовали сосредоточенному вниманию, и Костромиров вынужден был, наконец, пренебречь правилами приличия, отвернуться от рассказчика и кинуть взгляд назад. Никаких огней видно больше не было, не наблюдалось и ни малейшего движения среди седых надгробий; испещренные ими пологие кладбищенские косогоры смотрелись вполне умиротворенно и безмятежно, да и вся местность дышала отрешенным, можно сказать, мертвенным покоем. Багровая полоска заката совсем истаяла; из-за верхушек деревьев выкатилась тусклая луна, и сумерки сделались не такими непроглядными. Но откуда-то со стороны Лиффи, из-за гряды Палмерзтаунских холмов, ползли уже блеклые ручейки тумана, похожие на призрачные щупальца или лапы мифического Бриарея, – казалось, древний погост распростер перед ним дружеские объятия, гостеприимно предлагая выбрать для себя любой из свободных уголков.
Горислав Игоревич пожал плечами и вновь обратился лицом к рассказчику. Тот, впрочем, вовсе не заметил неуместной суетливости слушателя и, как ни в чем ни бывало, продолжал повествование.
– …неизвестно, что послужило тому причиной – испытанное ли отвращение или что иное – только Флитвуд, точно сраженный вражеской пулей, вылетел из седла, упал на землю и принялся корчиться и извиваться, будто червяк, на которого любознательный школяр капнул кислотой. А старуха зашлась свирепым каркающим смехом, разинув беззубую пасть так, словно собиралась проглотить живьем сэра Генри вместе с его лошадью. Это отвратительное зрелище привело окружавших генерала офицеров в совершенное неистовство и они стали наперебой требовать у своего командира немедленной расправы над ведьмой. Сама же безумная вдовица лишь мерзко хихикала и приплясывала, с ужимками, не менее безобразными, чем корчи павшего проповедника. При этом она не забывала, как и прежде, изрыгать самые ужасные гэльские проклятия в адрес Уэксфордского Мясника и клясться «фаллосом Фергуса, костью лосося, которой подавился Кормак, и ядовитым копьем Энгуса» в том, что беззаконный губернатор Ирландии ни за что не сумеет долее, чем на три дня пережить Ночь Священного Хаоса и вскоре лишится головы. Впрочем, стоило сэру Генри вытянуть ее плетью, как старуха тотчас оставила кривляния и с воем отскочила в сторону, но уздечки из рук не выпустила. Флитвуд к тому времени уже малость оклемался от своего необъяснимого припадка падучей болезни, поднялся на ноги и со всей ответственностью заверил генерала, что, ежели ведьму, дескать, немедля не спалить живьем в бочке из-под дегтя, то последствия для христианской веры могут быть самые печальные, а возможно, и необратимые. В ответ на это вдова остервенилась пуще прежнего и, как обыкновенно говорят в таких случаях поэты, изронила зловещее слово. «И ты, ложный пастырь, не останешься без возмездия! – вопила О’Гилви, тыча корявым, будто корень сикомора, пальцем чуть не в самый лоб Флитвуда. – Обрекаю тебя Проклятию Тройной Смерти, ибо ты, кровавый душегуб, вернешься сюда как пес на свою блевотину и, пораженный свинцом, утонешь, чтобы сгореть! Останкам же твоим вовек не обрести покоя, и праху не быть погребенным!» Вероятно это явилось последней каплей, переполнившей чашу терпения Генри Айртона, потому как он мгновенно выхватил широкий кавалерийский тесак, висевший рядом с седельной сумкой, и одним махом напрочь срубил голову бесноватой старухе…
Так, если верить мистеру О’Тулу, закончила свой земной путь Окаянная Морриган. И, хотя сей почтенный служитель Гекаты наверняка бы со мной не согласился, вряд ли возможно отрицать, что она приняла смерть, которую сама на себя накликала. Ведь известно, что проклятие подобно брошенному вверх камню и зачастую падает в первую очередь на голову тех, кто его произносит…
Сопоткин замолчал, чтобы промочить горло глотком ирландского нектара и сунуть записную книжку в карман – разобрать в ней все равно ничего уже было нельзя.
– Надеюсь, это еще не конец истории? – сдержанно поинтересовался Костромиров. – Где же обещанные сгустки бродячей эктоплазмы? Где неприкаянные духи и докучливые полтергейсты? Покамест ни о каких призраках я не услышал.
– Не волнуйтесь, о них речь впереди, – успокоил его Константин Петрович. – Я приступаю к самому интерл… интерлес… к интригующему финалу!.. К тем событиям, о которых мне как раз и поведал здешний смотритель, – добавил литератор, не замечая легкого противоречия с собственными заверениями в том, что вся легенда будто бы обязана своим происхождением незаурядной памяти или воображению кладбищенского сторожа.
Костромиров, успевший за время рассказа не только прочистить, но и набить, а после не спеша раскурить трубку, тотчас отвел это орудие услаждения в сторону и приготовился внимать «интригующему финалу». От него не ускользнуло, что язык рассказчика начал малость заплетаться, но данное обстоятельство его нисколько не смутило – Горислав Игоревич рассчитывал, что подогрев лишь поможет красноречию литератора воспарить на еще большую высоту.
– У меня нет сомнений в том, что старик О’Тул поведал мне сущую правду, – продолжил Сопоткин, вытирая губы клетчатым носовым платком, – точнее в том, что он сам безусловно верил каждому своему слову. Как историк, вы должны согласиться – в ряде случаев это почти одно и тоже. Так вот, повторюсь: ко всем событиям, о которых будет идти речь, мистер О’Тул относился и относится с той же верой, что и к любому догмату своей религии. Это, естественно, не помешало мне предпринять собственные изыскания, которые во многом любопытным образом дополнили его рассказ, хотя и не во всем его подтвердили… Итак, как только голова Окаянной Морриган скатилась с плеч, сэр Генри велел подать ему сей кровавый трофей и, прицепив ее за седые космы к луке седла, со смехом заявил, что непременно заберет голову с собой в Лимерик (к осаде которого англичане как раз собирались приступить) – мол, уродливая личина эта окажет на защитников города такое же действие, как голова горгоны Медузы на Полидекта, то есть заставит пасть на колени и обратит в камень. В тот же день войско выступило из графства Керри в Нижний Шеннон, для уничтожения последнего очага сопротивления инсургентов. Однако прежде чем англичане добрались до Лимерика, предсказания, точнее, проклятия ведьмы стали сбываться. Перво-наперво отдал Богу душу Его верный служитель – Иезекииль Флитвуд, и произошло это, как ни странно, в точности по словам старухи. А ведь никто, естественно, не поверил, что человек единовременно может принять смерть от оружия, воды и огня. Тем не менее, именно так все и случилось… Приказом генерала Айртона лейтенант Флитвуд был прямо с похода направлен в Корк с обозом награбленных ценностей – конфискованным имуществом «Ваала и Нимврода», то есть духовных и светских властителей, и по дороге ему, волей-неволей, пришлось пересечь Керри и миновать замок Росс. В результате военных действий и эпидемий страна значительно обезлюдела, опасаться нападения аборигенов особенно не приходилось и под началом у Флитвуда имелся только десяток драгун во главе с капралом… Однажды наступающая темнота застигла его небольшой отряд в глухой лесистой местности, неподалеку от слияния вод Верхнего озера с озерами Макросс и Лох-лин. Это и сейчас довольно пустынное местечко, а уж про те незапамятные времена и говорить нечего, тогда оно могло поспорить по первобытной дикости с непроходимыми лесными дебрями Северной Америки, где-нибудь в районе Великих озер, куда, по старой пословице, и ворон костей не занашивал… Впрочем, что я рассказываю! Вы, Горислав Игоревич, может быть уже побывали в Килларни?
Костромиров заверил литератора, что ему еще не представилось случая, да и не было возможности выбраться за пределы Дублина.
– Вот как? Обязательно съездите. Обязательно! – с явно нетрезвой уже настойчивостью порекомендовал Сопоткин. – Там ныне что-то вроде Национального парка. Очень красиво, особенно в это время года, осенью. Представьте себе горные склоны, насколько видит глаз, покрытые пестрым лиственным ковром, прямо-таки океаном листвы, расцвеченной всеми красками и оттенками; нежную игру света и тени, небольшие водопады… а берега озер кажутся алыми от множества опавших плодов земляничного дерева… Кстати, вы не в курсе – это эндемик или завезенный вид, типа пальм и бамбука? А то у меня со всей этой флорой просто беда… Не знаете? Обидно. Никак не соображу, вставлять мне их в рассказ или нет.
– Понятия не имею. Поройтесь в справочниках, – предложил Костромиров и тщетно попытался сдержать отчаянный зевок. – Так что же все-таки стряслось с Флитвудом?
– Ах да. Я, кажется, отвлекся… Так вот, лесная дорога, по которой тащился обоз, была довольно широкой, выглядела безопасно и на ней не приходилось бояться наступления темноты. Так что лагерь вполне можно было разбить и здесь. Но все-таки подобная перспектива не слишком вдохновляла лейтенанта и его подчиненных. Они предпочли бы хоть какое-нибудь жилье, чтобы заночевать под крышей, а не под чистым небом. Тем более, что чистым его как раз назвать было нельзя – стоял конец октября, самое дождливое время в сей части света. Но короткие и унылые осенние сумерки почти миновали и, по мере того как свет становился все более тусклым, а окружающий лес все чернее и чернее, Флитвуд все яснее понимал, что остановки не миновать, в противном случае ничего не стоило сбиться с пути, да и лошади нуждались в отдыхе. Он совсем уже было собрался отдать приказ располагаться на ночлег и составлять в круг обозные телеги, когда невдалеке, за деревьями блеснул огонек. Это обстоятельство вселило в душу лейтенанта слабую надежду, и он велел двигаться вперед. Действительно, не далее, чем через полмили отряд наткнулся на жилье. Открывшееся их взорам придорожное строение не походило на жалкие лачуги местных селян, скорее оно напоминало длинный, крытый соломой глинобитный барак; в единственном оконце этого барака мерцал свет, который ранее и привлек внимание Флитвуда. Лейтенант отыскал дверь, что в темноте было не так легко, и пинком распахнул ее. Как ни странно, в доме не оказалось ни души. Хотя в центре пустого помещения, в некоем подобии обложенного диким камнем очага ярко пылал огонь. Флитвуд решил, что жильцы заслышали приближение обоза и скрылись, что было вовсе не удивительно. Короче говоря, ночлег был обретен, и христово воинство смогло расположиться с относительным удобством. Во всяком случае, сверху их не поливал дождь, а с боков не продувал холодный осенний ветер. Флитвуд распорядился затащить в дом бочонок пива, задать корм лошадям и озаботиться приготовлением вечерней трапезы. Как только с ужином было покончено, лейтенант скомандовал отбой, естественно, не забыв выставить двух часовых и поручив капралу следить за их сменой… за их сменой… – Константин Петрович неожиданно запнулся и растерянно посмотрел на Костромирова. – Кажется, я упустил какую-то важную деталь… Какую же? Забыл… Экая жалость – невозможно воспользоваться записной книжкой! У вас часом не найдется фонарика?
Горислав Игоревич молча достал из внутреннего кармана пальто мобильный телефон и протянул Сопоткину; телефон оказался снабжен миниатюрным фонариком. Литератор быстро сообразил, как им пользоваться, тотчас вынул заветную книжечку и принялся листать, подсвечивая страницы узким, но достаточно ярким лучом.
Упоминание о фонарике заставило Костромирова вспомнить о загадочном источнике света, который он четверть часа назад наблюдал среди могил. Впрочем, сейчас он уже не готов был поручиться в том, что это ему не примерещилось. Для очистки совести он все-таки оглянулся, да так и замер от неожиданности – слабый дрожащий огонек вновь был тут как тут – то появлялся, то исчезал, мерцая настырной красной точкой между крестов и памятников. Причем, на сей раз – гораздо ближе к их скамье, так что ошибки быть не могло, списать видение на расстройство зрительных рецепторов не имелось никакой возможности. Некоторое время Горислав Игоревич как завороженный следил за неровными движениями блуждающего светляка – тот поблескивал метрах в тридцати от аллеи – затем решительно отвернулся. Сопоткину о своем открытии историк почел за лучшее пока не говорить – кто знает, как таинственный Irlicht повлияет на обостренное художественное восприятие писателя, какую пищу даст его богатому воображению. Нет, пускай-ка сначала завершит рассказ, а уж после можно и продемонстрировать ему этот зловещий огонь святого Эльма.
Глава пятая,
В КОТОРОЙ, УЖ НАВЕРНОЕ, РЕЧЬ ПОЙДЕТ ИМЕННО О БЕЗГОЛОВОМ ПРИЗРАКЕ ИЛИ О ЧЕМ-ТО ПОХОЖЕМ, А РАВНО О ПРОКЛЯТИИ ТРОЙНОЙ СМЕРТИ

– Ну конечно! – внезапно воскликнул Константин Петрович и звонко хлопнул себя ладонью по лбу. – Разумеется. Котел!
– Котел? – удивился Костромиров, поворачиваясь к собеседнику.
– Да, котел. А, может быть, и чан.
– Значит, чан? – настороженно переспросил Горислав Игоревич, готовый заподозрить у своего vis-a-vis легкий приступ безумия.
– Именно. Я совсем о нем позабыл. Когда англичане проникли в дом, над очагом висел здоровенный такой медный котел.
– А это важно?
– Важно, – убежденно ответил Сопоткин. – Без котла никак. И котел был полный, – добавил он, протягивая историку пустой стакан.
– Чем же был полон этот котел? – поинтересовался Горислав Игоревич, с ловкой непринужденностью исполняя роль Ганимеда.
– Водой, безусловно. Котел был полон воды. И это обстоятельство – не считая пылавшего очага – убедило Иезекииля Флитвуда, что жилище покинуто совсем недавно, вероятно – в спешке, и причиной тому послужило приближение их обоза… Да. Несомненно. Приближение их чертова обоза! – грозно прибавил Константин Петрович и с пугающей решительностью опрокинул в рот содержимое стакана.
– Вот оно что… Разве огня в очаге не оказалось достаточно для столь радикального силлогизма?
– Наверное. Но котел тоже был, – продолжал настаивать Сопоткин.
– Хорошо, хорошо. Я совсем не против вашего котла, – поспешил согласиться Костромиров. – Просто хотелось бы все-таки услышать, чем дело кончилось.
– К тому и веду, – недовольно сообщил Константин Петрович.
– Считайте, что я весь обратился в слух, – в свою очередь заверил Горислав Игоревич примиряющим тоном и стал колдовать над трубкой.
Константин Петрович хмыкнул, поднес записную книжку к самому носу и некоторое время молча водил лучом фонарика по строкам. Наконец, восстановив в памяти все что необходимо, продолжил… Сказать правду, слог Константина Петровича стал к этому моменту немного сбивчив, а речь слегка невнятна и грешила даже непечатными оборотами, проще говоря, изобиловала обсценной лексикой. Так что ожидания Костромирова относительно воспарения красноречия рассказчика на невиданную высоту может быть и сбылись, но не совсем так, как он ожидал. Поэтому, дабы понапрасну не мучить читателя, не изводить его эвфемизмами и не испытывать его терпение многоточиями, мы позволим себе воспроизвести нижеследующий рассказ своими словами. От этого он, вероятно, потеряет в эмоциональности, зато приобретет в благопристойности, и нас не смогут обвинить в потворствовании дурному вкусу. Кроме того, мы наконец сможем, не отвлекаясь на неблагоприятные приметы и знамения, избегая препон в виде воронов, вопящих призраков и блуждающих огоньков, удовлетворить любопытство всех желающих (буде таковые имеются) и довести до конца сказание о Безголовом Призраке, а равно иных, не менее привлекательных, персонажах.
А в том, что расхождения между сопоткинской версией этой легенды и нашей ее интерпретацией минимальны (за вычетом упомянутой ненормативной лексики), читатель может быть уверен. Как и Сопоткин, мы слышали ее из собственных уст Тома О’Тула (да почиет он в мире!), и также как Константин Петрович, нисколько не сомневаемся, что все рассказанное Томом – правда, от первого до последнего слова. Порукой в том – незапятнанная репутация старины Тома. Ибо это, безусловно, был человек многих достоинств и добродетелей, недостаток же у него имелся лишь один – хотя и непростительный в глазах общества, но вполне ничтожный в нашем понимании – старину Тома редко кто видел совершенно трезвым, значительно чаще он находился малость «на взводе», а потому почти никогда не пребывал в здравом уме и твердой памяти.
Но вернемся к легенде. Итак, перед тем, как расположиться на ночлег, Флитвуд принял все меры предосторожности – велел осмотреть опушку возле дома в целях обнаружения коварно затаившихся аморреев и филистимлян (то бишь – папистов), дал капралу самые строгие инструкции относительно организации караульной службы и приказал солдатам не расставаться с мушкетами. Почувствовав себя в относительной безопасности, англичане предались объятиям Морфея. Лейтенант тоже решил не терять времени даром, бросил на кучу гнилой соломы свой плащ и прилег вздремнуть. Усталость от долгого перехода дала о себе знать – не прошло и минуты, как он погрузился в сон. Нет сомнений, что это был сон праведника, ибо бывший пресвитерианский проповедник отличался тупостью и бесчувственностью истинного назарея, следовательно мог спать столь же безмятежно, как спит любой другой человек с чистой совестью.
Однако отдых лейтенанта оказался непродолжителен. Буквально через полчаса его разбудили приглушенные голоса солдат. Несколько его подчиненных о чем-то возбужденно спорили, и хотя они старались говорить как можно тише, шепот их раздавался в полутемном помещении (костер почти потух), будто гулкое и назойливое шмелиное жужжание.
Флитвуд прислушался: разговаривали трое – капрал Джедедия Бербон, Джошуа Тревор — старый служака из числа кромвелевских ветеранов (лейтенант узнал его по хантингтонскому выговору) и один молодой новобранец по прозванию Эбенизер Многогугнявый.
– Как Бог свят! – гнусаво бубнил новобранец. – Да воззрят очи Его на мою правоту! Не сойти мне с этого места, сэр, провалиться мне в тартарары и гореть в геенне огненной, коли там не сундук с полновесными дублонами, золотыми цехинами и двойными гинеями!
– Вот же бестолковый малый, – отвечал капрал Джедедия, – Отчего, скажи мне, Эб, ты вбил в свою пустую башку, будто там вообще что-то есть?
– Не сойти мне с этого места, сэр, – продолжал гнуть свое упрямый новобранец, – я это потрохами чувствую. Мне кажется, что дух мой подобен сейчас духу благословенного пророка Илии – он так же пылает во мне… Внутренности мои, словно сусло, что бурлит, бродит и рвется наружу, – еще малость и я лопну, как сосуд, в который налито молодой вино. Кости и самый остов мой потрясены, а душа алкает действия, страждет от промедления и чревата нетерпеливым желанием. Благословляю Господа, вразумившего меня – даже и ночью учит меня внутренность моя! Не иначе, сам Зиждитель подает мне знак…
– Уж конечно, Господу нашему нечем больше заняться, как только являть знамения такому остолопу как ты, – проворчал скептически настроенный Джедедия. – Не жрал бы столько солонины перед сном, да не натрескался бы на ночь таким количеством эля, глядишь, и брюхо бы не пучило .
– Прошу вас, сэр, не богохульствуйте, – встрял в разговор Джошуа Тревор. – Может этот молокосос и болтает пустое, но не стоит недооценивать снисходительность Господа к малым сим. Вспомните, даже старый хрыч Хью Петерс порой пророчествовал…
– Эк, куда хватил! – возмутился капрал. – Сравнил кое-что с пальцем…
– Ох, вот опять, вот снова накатило! – запричитал нараспев молодой Эбенизер, вполне оправдывая свое прозвище. – Чую, чую длань Господа Сил во чреве моем! Явный знак! Будем же покорны воле Его и не пренебрежем знамениями Его, да вознаградит он рабов своих подобно тому, как Кир Персиянин одарил Шешбацара, князя Иудина, – золотом и серебром без счета, сосудами драгоценными, а равно иным имуществом…
– Чтоб тебе обмараться, недоумок! – громким шепотом прокомментировал очередной провиденциальный приступ у новобранца-чревовещателя капрал Джедедия. – Ты ревешь, будто корова в чужом хлеву. Завываешь, точно вдова над покойником. Гляди, разбудишь лейтенанта, будет тебе ужо и злато и серебро…
– Остерегись, брат Эб, – в свою очередь поддакнул Джошуа Тревор. – Негоже поминать имя Господа всуе. Время и место ли ныне для откровений? Вспомни наказ нашего лейтенанта. Разве не говорил он тебе многажды, что пророчествовать надлежит лишь перед боем, мечом препоясавшись, дабы совершать мщение над народами нечестивыми, наказание над племенами идолопоклонников – надменными мадианитянами, лукавыми идумеями, кровожадными амаликитянами и лживыми зифеями, кои именуются на тарабарском своем наречии гэлами или фениями, эринами или скоттами. Вот погоди, пойдем войной на беззаконный Хорошев-Гоим, обрушимся всей мощью Божьего гнева, подобно стае акрид, на Ваала и Дагона папистов – богомерзкого Айлика де Бурга, графа Кланрикарда , тогда и благовествуй сколь душе угодно… Сейчас же предлагаю попросту взять лопату да и проверить…
– И этот туда же! – простонал Джедедия. – Ты-то хоть уймись, Джошуа. Спрячь подальше свой полупенсовик и уймись, уймись ради всего святого!
Неизвестно, до чего бы договорились трое диспутантов, если бы лейтенанту не надоело слушать их препирательства и он не явился перед ними будто тень Самуила перед Саулом. Предпринятый им немедленный и суровый допрос возымел тем большее действие, что капрал и оба солдата были поражены страхом вследствие неожиданности оного. Полагаем, что и внезапная болтливость ослицы не произвела на Валаама более сильного впечатления, чем суровый вид разгневанного командира на наших героев. Все трое не замедлили тотчас и подробно объяснить Флитвуду существо терзавшей их проблемы: оказалось, что старик Тревор, укладываясь спать, нашел на земляном полу серебряную монету достоинством в полпенса, а поскольку глина в этом месте была рыхлая и носила явные следы шанцевого инструмента, бывший при этом рядовой Эбенизер и решил, что тут непременно должно быть зарыто сокровище, которое, верно, припрятали испанцы, либо французы – союзники мятежных ирландцев, а быть может – владельцы близлежащего поместья, когда спасались от стремительно наступающих индепендентских когорт. Короче говоря, впечатлительный юноша вбил себе в голову, будто у них под ногами спрятан сундук с золотыми дукатами и серебряной столовой утварью.
– Золото, говоришь? Серебро? – переспросил лейтенант и глаза его засияли под стать блеску упомянутых металлов. – Чего же медлить? Копайте, олухи! Копайте!
Если читатель решит, что такая реакция неестественна для человека, прославленного сугубой праведностью, возвышенной духовностью и чистотой помыслов, то он впадет в распространенное заблуждение. Дело в том, что Флитвуд любил деньги ничуть не меньше, чем любой другой офицер на службе Парламента и Кромвеля. Можно сказать, он любил их как настоящий пуританин и последователь Кальвина. В этом не было никакого противоречия. Стоит напомнить, что теология женевского пастора зиждилась на учении о двойном предопределении. Второй, после ожиревшего виттенбергского соловья и ересиарха, апостол Реформации утверждал, что Бог в своем абсолютном предвидении еще до сотворения мира предначертал каждому его участь: одним – вечное проклятие, другим, избранным – вечное блаженство. И хотя изменить этот приговор человек не в силах никакими заслугами – для Бога они не имеют цены, он «никому ничего не должен», – но Господь как бы дает любому смертному некий знак, позволяющий понять, что именно того ждет в жизни будущей и верно ли он исполняет свое призвание. И знак сей – не что иное, как успех или провал жизненных начинаний человека. Критерием же, помогающим определить, успешен ли тот или иной индивид или нет, является как раз степень его благосостояния. Потому-то всякий добронравный аколит евангелизма обязан любыми способами добиваться успеха, то есть умножать благосостояние. Ибо материальная прибыль – величайший дар Всевышнего. Строжайшие бережливость, расчет, энергия – типичные добродетели буржуа – вот все, что необходимо при земном служении, к которому призван человек. И Иезекииль Флитвуд, будучи верным сыном пресвитерианской Церкви, свято верил сей непреложной истине: если богатство растет – это верный признак избранности, коли умаляется – явное свидетельство грядущей гибели.
Так что нет ничего удивительного в том, что он весьма трепетно отнесся к возможности внезапного обогащения. Флитвуд тотчас припомнил, что поблизости действительно располагаются усадьбы опальных Фицджеральдов и О’Донохью; владельцы заблаговременно покинули их ввиду приближения парламентской армии, предусмотрительно прихватив с собой все добро. В отместку за бегство опустелые строения предали огню, но нехороший осадок – результат упущенной выгоды – остался. Почему бы этим проклятым роялистам действительно не припрятать наиболее громоздкие ценности здесь, в лесной чащобе, вдали от посторонних глаз? Тем паче, ему, Иезекиилю Флитвуду, достоверно известно, что многие более или менее состоятельные семьи ирландских аристократов и вождей кланов, вынужденные бежать перед лицом победоносного неприятеля, обыкновенно именно так и поступали. И зачастую лишь пыткой удавалось добиться от попавших в плен бунтовщиков признаний о месте, где спрятали они свои сокровища и фамильные реликвии.
Тревор и Эбенизер не заставили упрашивать себя дважды, схватили лопаты и немедля кинулись копать землю на подозрительном участке. Производимый ими шум разбудил и остальных бойцов, и они мало-помалу сгрудились вокруг старателей, узнав же о причинах, побудивших тех к столь странному на первый взгляд времяпрепровождению, также проявили заинтересованность в успешных результатах раскопок. Некоторые из наиболее нетерпеливых обнажили палаши и принялись активно помогать землекопам. Даже часовые, охваченные общим возбуждением, оставили свой пост и присоединились к товарищам.
В результате таких совместных усилий дело продвигалось быстро, и вскоре послышался глухой стук – железо наткнулось на что-то твердое. Радостное волнение и вполне понятный ажиотаж достигли своего апогея – кладоискатели отбросили палаши и лопаты и стали разгребать землю руками. Каждый из них в мыслях уже представлял себя счастливым обладателем груды сверкающих луидоров, гиней, флоринов, муадоров и пиастров. Можете представить, каково же было всеобщее разочарование, когда вместо вожделенных сокровищ взорам их открылась лишь куча человеческих костей! Целое скопище отвратительных останков – перемешанных в беспорядке костей и черепов – показалось из-под земли. С первого взгляда было очевидно, что в яме покоится не один скелет, но множество – не менее десятка. Возгласы разочарования сменились восклицаниями ужаса и отвращения – даже для повидавших всякое бравых вояк зрелище оказалось неприятным и отталкивающим. Кроме того, захоронение выглядело – как бы это сказать поточнее? – странно… Оно отнюдь не производило впечатления чересчур древнего, напротив, кости явно были довольно свежими. Вместе с тем, останки не имели ни малейших следов плоти, и вообще казалось, будто их побросали в яму, старательно перед тем перемешав…
Сказать, что лейтенант Флитвуд был разочарован как и все прочие – значит не сказать ничего. Он был в ярости! Так обмануться в своих ожиданиях! Иезекииль трижды проклял про себя собственную доверчивость, а главное – непроходимую глупость Эбенизера Многогугнявого, выставившего его в таком дурацком свете перед подчиненными. В бешенстве лейтенант пнул ногой кучу гнилой соломы, на которой совсем недавно предавался спокойному отдыху, и – о ужас! – взорам его предстала картина еще более омерзительная, нежели только что обнаруженные бренные кости. Прямо под ложем, где он вкушал пищу, а после спал невинным сном праведника, лежали аккуратнейшим образом разделанные части тела – обнаженный торс и отделенные от него члены… Флитвуд с глухим воплем отскочил прочь от страшной находки; это немедленно привлекло внимание прочих солдат, которые бросили созерцать раскопанное погребение и молча столпились теперь возле нового необычного открытия этой богатой на происшествия ночи.
Прошло совсем немного времени и неприглядная, а лучше сказать – отвратительная правда стала, наконец, доходить до сознания немало потрясенных англичан. Сомнений быть не могло: столь опрометчиво облюбованное ими в качестве ночного пристанища жилище – не просто разбойничий вертеп. Нет! Они явно находились в логове настоящих людоедов!
Напомним, что действие повести или, если угодно, легенды происходило в 1651 году. К этому времени с умиротворением Ирландии было практически покончено. Поскольку же умиротворение это заключалось в сплошном разорении, уничтожении более половины всего населения, превращении городов в руины, а сел – в пепелища, оставшиеся в живых обнищали совершенно и не видели света Божьего из глубины своего несчастья. Скот почти исчез, зато появилось великое множество разбойников. Ибо часть из избегнувшего смерти или изгнания народа естественным образом подалась в бандиты, и эти шайки, в особенности в Коннахте, нападая на англичан, не щадили и своих. Их называли тори. За ними охотились как за бешеными волками; но трудно сказать, кого было больше – волков или разбойников. И те и другие премного расплодились на почве запустения страны. Оккупационные власти во главе с генерал-губернатором Генри Айртоном как могли старались бороться с означенным злом: за каждого убитого тори казна выплачивала пять фунтов стерлингов, а за волка или католического священника (англичане не видели разницы между ними) – десять. В результате поголовье волков и пастырей стремительно сокращалось, но разбойничьих шаек отчего-то не становилось меньше.
Так вот, среди этих самых «бандформирований» появились и такие, что охотились не столько за имуществом, сколько за самими людьми. Проще говоря, промышляли каннибализмом. Объяснялось это прежде всего тем, что имущества, а главное – съестных припасов, экспроприацией которых можно было промышлять, почти не осталось. Грабить стало нечего, и наиболее отчаянные и пропащие из разбойников переключились на человечинку.
Именно на тайное убежище одной из таких каннибальских шаек и имел несчастье наткнуться отряд лейтенанта Иезекииля Флитвуда.
Вид недоеденных – точнее, приготовленных к употреблению – человеческих останков заставил нескольких солдат почувствовать непреодолимые рвотные позывы и выбежать из барака. Тут же ночную тишину нарушил грохот мушкетных выстрелов, и трое из пятерых выбежавших как подкошенные рухнули на землю – кто убитый, кто тяжелораненый. Дело в том, что покуда англичане занимались бесплодными поисками сокровищ, шайка тори, чьим пристанищем и являлось эта лесная обитель, воспользовалась отсутствием дозорных и окружила строение плотным кольцом. Самих стрелявших различить в темноте среди деревьев было совершенно невозможно, зато единственный вход в барак был у них как на ладони и отличнейшим образом простреливался. Остальные солдаты не сразу сообразили, в чем дело, и опрометчиво высыпали наружу, посмотреть, что такое стряслось с их товарищами и отчего те вздумали палить из мушкетов, – из-за кустов раздался очередной залп и еще четверо пали, сраженные наповал.
Безусловно, сам Флитвуд быстро понял, что к чему, и верно оценил обстановку, но было уже слишком поздно – семеро из десятка его бравых драгун были убиты или выведены из строя. Он остался с капралом Джедедией Бербоном и еще двумя бойцами: как нарочно, ими оказались косвенные виновники всего происшедшего – старый Тревор и Эбенизер Многогугнявый.
Не теряя присутствия духа, лейтенант приказал этим двоим заряжать мушкеты, а сам вместе с капралом занял огневую позицию у двери. Снаружи доносились крики и стоны тех немногих драгун, что были лишь покалечены первыми выстрелами разбойников, но оставшиеся в живых ничем не могли им помочь – выйти наружу значило немедленно попасть под перекрестный огонь затаившихся в темноте злодеев-тори. В остальном вокруг хижины и в лесу царило в этот момент такое же мертвое спокойствие, что и прежде. Словно ничего не было. Могло показаться, что внезапное нападение неприятеля им лишь почудилось, привиделось в страшном сне: не шевелилась ни одна ветка, ни один ружейный ствол не поблескивал в кустах, окаймляющих поляну. Разбойники будто сквозь землю провалились.
Так продолжалось некоторое время. Но вот внезапно тишину нарушили дикие и воинственные вопли. В то же мгновение ночная тьма озарилась вспышками пороха, раздались выстрелы и целый град пуль застучал по глинобитным стенам строения. Только две или три из них залетели в дверной проем, не причинив, впрочем, никакого вреда, остальные же явно были израсходованы впустую или с целью устрашить последних защитников. Лейтенант и капрал Бербон отвечали непрерывным огнем из-за дверных косяков, метясь по вспышкам, – благо мушкетов было предостаточно, Тревор и Эбенизер едва успевали их перезаряжать – но, кажется, ни в кого не попали.
Неизвестно, сколь долго длилась бы эта перестрелка, но, к несчастью, Флитвуд упустил из виду единственное окно, прорезывавшее западную стену строения, ту же, где находилась и дверь. Подходы к окну из дверного проема не просматривались и группа тори сумела беспрепятственно подкрасться туда, никем не замеченная.
Все произошло в одно мгновение: англичане не успели опомниться, как в окошке показались два мушкетных ствола и прозвучали выстрелы. Когда дым, которым заволокло помещение, рассеялся, Тревор и Эбенизер остались лежать без движения на полу. Капрал Бербон, изрыгая проклятия, ринулся с обнаженным палашом к окну и тут же упал, прошитый навылет еще несколькими пулями. В тщетной попытке добраться до лошадей, лейтенант выскочил наружу, добежал почти до самой коновязи и, в свою очередь, получил пулю в предплечье. Обливаясь кровью, он бросился обратно в хижину и постарался забаррикадировать дверь чем только можно – камнями, телами убитых и приготовленными для очага поленьями (а ведь – прошу не забывать – он был ранен!). Кое-как обезопасив себя с этой стороны, лейтенант спрятался за котлом – так, чтобы держать под прицелом одновременно и дверь и окно. Туда же он подтащил шесть заряженных мушкетов, рожки с порохом и несколько лядунок с пулями.
Положение выглядело безнадежным, однако Флитвуд не собирался сдаваться, понимая, какая участь его ожидает, попади он живым в руки разбойников. Он намеревался продать свою шкуру как можно дороже.
Нападавшие не заставили себя ждать – через минуту в дверном проеме показались два темных силуэта. Флитвуд выстрелил дважды – и оба разбойника без единого звука рухнули с размозженными черепами на землю позади завала. Промахнуться на таком расстоянии, даже действуя одной рукой, было невозможно. Аналогичная участь постигла и шустрого бандита, что попытался проникнуть в помещение через окно – этот корчился теперь на полу в предсмертной агонии.
На некоторое время вновь все стихло. Разбойники стали заметно осторожнее и больше не лезли на рожон – нарываться на пули из-за одного полумертвого офицера никто из них желанием не горел. Они решили сменить тактику и попросту выкурить своего врага из укрытия.
Флитвуд воспользовался этой передышкой, чтобы кое-как перевязать рану. Она оказалась не слишком серьезной, но обильно кровоточила. Не успело однако минуть и четверти часа, как сверху послышался треск пламени и все пространство внутри стало заполняться едким дымом. Лейтенант понял, что разбойники подожгли крышу. Он подкрался к дверям и выглянул наружу – лужайка перед домом была заполнена вооруженными злодеями. Между тем сверху стали падать пласты горящей соломы, дерна и клоки сена, занялись и должны были вот-вот рухнуть деревянные балки и перекрытия, кругом сыпались искры и гуляли языки пламени. Огонь грозил вскоре охватить и деревянные конструкции глинобитных стен. Не видя никакого спасения от пламени, лейтенант залез в медный чан с водой и погрузился в нее.
Надо отметить, что именно в этом месте своего рассказа старина Том допускал некоторые варианты: иногда в нем фигурировал упомянутый чан с водой, как наиболее правдоподобная деталь, а порой мистер О’Тул категорически утверждал, что Флитвуд выбрал в качестве укрытия бочку с пивом. Последняя возникала значительно чаще. Вероятно оттого, что самому Тому смерть в воде представлялась чересчур омерзительной.
Как бы то ни было, Флитвуд залез в котел (или бочку) и погрузился с головой в воду (или пиво); ему приходилось поминутно поднимать голову, чтобы вдохнуть воздуха, и снова прятать ее, из страха перед огнем. Высовывая голову, он не тратил время на бессмысленные стенания, но мужественно и вдохновенно распевал пять последних стихов сто сорок девятого псалма. Так продолжалось до тех пор, пока крыша, а за ней и весь дом не рухнули внутрь, погребая под горящими обломками несчастного лейтенанта. Говорят, что умер он все-таки от утопления, а тело его будто бы сгорело на пять футов длины, остальную часть предохраняла от жара влага (чем бы она ни являлась).
Так окончил свои дни Иезекииль Флитвуд, воин и проповедник. Останки же его, конечно, не могли узнать покоя и не сподобились сообразного заслугам и достоинствам погребения (ведьма и тут оказалась кругом права), ибо были съедены.
Глава шестая,
САМЫМ НЕПРЕДВИДЕННЫМ ОБРАЗОМ ОПРАВДЫВАЮЩАЯ МНОГИЕ, ХОТЯ И ДАЛЕКО НЕ ВСЕ, ОЖИДАНИЯ
Даже если автор воспользуется расхожим приемом некоторых известных и весьма изощренных рассказчиков и призовет все силы Времени и Случая, ставящие столько помех на нашем жизненном поприще, быть ему свидетелями в том, что он никак не мог приступить всерьез к повествованию о Безголовом Призраке до настоящей минуты, когда звезды, кости и обстоятельства разместились, легли и сложились наиболее благоприятным образом, делающим это, наконец, возможным, ему едва ли поверят. Поэтому читатель услышит от нас не бесполезные оправдания, но продолжение истории.
Итак. Все помнят, как один видный философ, рассматривая проблему достоверности теории эмпирической вероятности, пришел к однозначному выводу, гласящему, что грядущие события будто бы в принципе непредсказуемы. И таковая особенность объясняется вовсе не нашим субъективным о них знанием (точнее, незнанием), но имманентными свойствами самих событий, их заведомой случайностью. На этой основе им была постулирована полнейшая несостоятельность любых предсказаний или, если угодно, всякого прогнозирования. Более того, от тезиса о простой непредсказуемости (случается то, что случается, а не то, что предсказано), он впоследствии перешел к парадоксальному утверждению об отрицательной достоверности прогноза: что бы ни случилось, оно наверняка случится иначе, чем по прогнозу должно случиться.
С другой стороны, можно вспомнить знаменитого Джакомо Казанову, который тоже иной раз баловался футурологией и любил говаривать, что многие события в нашем мире так никогда бы и не произошли, не будь они заблаговременно предсказаны. Дескать, коли предсказание не сбывается, то грош ему цена; но зачастую сам человек, уверившись в истинности того или иного оракула, понуждает и вероятностную цепь событий выстроиться так, а не иначе. И ведь правда, не служит ли удивительная история побега сего авантюриста из Пьомби, Свинцовой тюрьмы, блистательным тому подтверждением?..
Так вот, если читатель разделяет какую-то из означенных точек зрения, то ему не имеет ни малейшего смысла читать шестую главу. Когда же не разделяет – тем более.
Лучше всего просто выбросить из головы все подобные теории, полностью довериться собственной интуиции и жизненному опыту, который, как известно, сплошь и рядом противоречит любым теориям, даже придуманным наиболее маститыми философами.
Конечно, тот факт, что проклятие Окаянной Морриган сбылось в отношении Иезекииля Флитвуда, сам по себе представляется невероятным. И вы вправе подвергнуть сомнению наличие взаимосвязи между словами полоумной старухи и конкретными обстоятельствами гибели лейтенанта. Можете отнести эти обстоятельства к разряду маловероятных случайностей, тех самых, о которых наука вспоминает, рассуждая о математических множествах, законах статистики и больших чисел. Но как быть с генералом Айртоном? Ведь и его судьба оказалась предсказана вдовой О’Гилви, и его подстерегла та самая участь, что напророчила ему ирландская ведьма. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть приведенную ниже главу.
Что, вновь очередное совпадение? Или, даже, серия удивительных совпадений? А быть может, все-таки властная длань Провидения? Либо костлявая рука Немесиды? Вмешательство богини Слепой Судьбы – Тихэ? Происки мойр-прядильщиц? Судить об этом – читателю, автор же не берется истолковывать интимные подробности, пикантные трансцендентальные оттенки adultere Случая с Неизбежностью. Хотя и допускает, что последствия такового инцеста или инбридинга могут быть весьма замысловаты. Автор вообще готов допустить всякое. Пусть даже самое невероятное. Единственный довод, который мы отвергаем сразу и бесповоротно, – это мысль о возможной фальсификации, подтасовке событий. Такой аргумент противоречит изначально заявленной научной добросовестности настоящего исследования, здравому смыслу, наконец.
Кроме того, не стоит забывать и о путеводной нити, а именно – о правдивом рассказе самого Тома О’Тула. Рассказ этот никак не согласуется с мысленными экспериментами упомянутого философа, но, в то же время, достоверность его не подлежит даже обсуждению. Ибо он, подобно жемчужному зерну, катился от человека к человеку, передавался из уст в уста, из поколения в поколение, до тех пор, покуда единственным и последним обладателем его ни оказался мистер О’Тул, который, по его же собственным словам, отнюдь не пытался подобрать к сей жемчужине достойной оправы, то есть не прибавил к легенде ни одной лишней детали, ни единой красочной подробности, но поведал ее нам во всей первозданной и обескураживающе-обнаженной подлинности. И этим словам достойного стража могил также можно верить почти безоговорочно. Хотя бы из тех резонов, что по нашим наблюдениям у старины О’Тула фантазии и воображения было не больше, чем у булыжника или трухлявой колоды. А трухлявые колоды (что бы там ни говорили поэты) не способны грезить не только о былом зеленом и раскидистом великолепии, но и вообще ни о чем. Пни и руины не сочиняют преданий, но могут хранить их. На наш взгляд, последняя деталь – верный признак аутентичности предлагаемого вашему вниманию сказания об Ужасе Чейплизода.
Быть может, читатель уже задается вопросом, зачем автору понадобилось это псевдофилософское вступление? Из каких соображений он вздумал заставлять его продираться сквозь тернии досужего умствования, отыскивать золотники смысла в бессмысленном нагромождении фраз, крупицы мыслей в хаосе бездумных разглагольствований, и какая от подобных поисков польза? Ну что ж, если это действительно так, то не лишним будет напомнить, что размер авторского вознаграждения напрямую зависит от количества натюканных сочинителем печатных символов. Как видите, польза налицо. По крайней мере, для автора.
Теперь, когда мы определились с несомненной пользой вступлений, пора перейти и к самому рассказу.
Как известно, осада Лимерика 1651-го года не вошла в героические анналы истории, подобно той, что случилась ровно сорок лет спустя и прославила имя Патрика Сарсфилда, графа Лукана. Но и она, тем не менее, достойна краткого упоминания.
Англичане, дабы увеличить славу своих побед, нередко именовали Лимерик одной из сильнейших крепостей Ирландии, нам же более правомерным представляется высказывание некоего французского военачальника, насмешливо воскликнувшего при виде его городских стен: «Вы называете это укреплениями? Англичанам не понадобится пушек, они смогут разбить сии руины печеными яблоками!» Правда в том, что город лежал в весьма нездоровой местности, посреди дьявольски сырой, болотистой равнины, пересекаемой множеством топей и дренажных рвов. Вдобавок, во время осады выпало столько дождя, что обыкновенно спокойная река Шэннон вздулась будто адвокатское брюхо, мелководная Эбби стала напоминать бурный горный поток, а вся округа буквально превратилась в сплошную грязную лужу, так что ни один солдат не мог найти сухое место в своей палатке, не окопав ее канавой для стока воды. Айртон вынужден был отдать приказ выдавать бойцам усиленную норму горячительных напитков, которые одни способны были изгнать сырость и косившую ряды завоевателей дизентерию.
Не станем утомлять читателя описанием апрошей, гласисов, эспланад, эскарпов, контрэскарпов и прочих осадных и оборонительных сооружений, воздвигнутых англичанами и ирландцами, ибо взаимное расположение, величина и протяженность их не имеют ни малейшего отношения к нашему повествованию и по этой причине никак не могут повлиять на его ход, развитие и результат. Ограничимся упоминанием, что интересующие нас события произошли на тринадцатый день осады и были связаны с отчаянной вылазкой и контратакой, предпринятой вождем осажденных инсургентов – сэром Фелимом О’Нилом.
В этот день (а шел третий день ноября) парламентские войска беспрепятственно продефилировали почти под самыми стенами Замка Короля Джона и только что начали строиться в боевые линии перед мостом Томонд – генерал Айртон наметил на сегодня решающий штурм. Осажденные не имели возможности как-либо воспрепятствовать враждебным маневрам, ибо из артиллерии у них имелись лишь три древние кулеврины и одна бомбарда, боеприпасы к которым успели к тому времени иссякнуть. Между тем, отважный О’Нил внимательно следил за ходом перестроений и неспешных маневров беспечного неприятеля с замковой стены, подобно коршуну, прилепившемуся к скале и выжидающему, когда можно будет ринуться на добычу. Найдя момент подходящим, он велел открыть ворота, во главе отряда кавалерии из семисот дворян перешел на быстром аллюре мост и тотчас же понесся с основной массой всадников на республиканцев, атакуя их с фронта, тогда как два другие отряда угрожали им с флангов. Англичане, уверенные в собственной безопасности и не ожидая такой наглости от папистов, обязанных трепетать в ужасе при одном виде регулярной армии, пришли в замешательство, грозящее обратиться в безотчетную панику. Передние ряды их (состоявшие в основном из пикинеров) смешались, заметно устрашенные несущимися во весь опор лошадьми, сверканием обнаженных клинков и дикими воплями всадников; задние попытались открыть беспорядочный и редкий мушкетный огонь (артиллерия еще не успела развернуться), причинив больше вреда своим же товарищам, а многие попросту стали покидать строй и обратились в бегство. Уже через пару минут их настигли кавалеристы и принялись колоть и рубить беглецов без всякой жалости. Над полем, перекрывая шум битвы, гремел голос Фелима О’Нила: «Рубите их! Крошите! Никакой пощады красным мундирам, помните Дрогеду и Клонмел!» Впрочем, ирландские драгуны не нуждались в особых призывах к отмщению – палаши инсургентов и без того жаждали крови пуритан.
Генерал Айртон, наблюдавший за маневрами своих войск и последующей стычкой с небольшой возвышенности, сообразил, что болотистые берега Шеннона вот-вот могут явить страшные картины повальной резни, бегства и преследования, немедля построил в боевые порядки передовой отряд конницы (из числа знаменитых «железнобоких») и бросился на помощь пришедшим в расстройство пехотным полкам. Гораздо более многочисленная английская кавалерия налетела на всадников О’Нила с такой силой и яростью, что тут же отбросила их на расстояние пистолетного выстрела. Ирландцы бились с беспримерным мужеством, но принуждены были отступить перед численным превосходством неприятеля, который к тому же (нельзя не признать) отличался большей сплоченностью, лучшей выучкой во владении оружием и управлением лошадьми.
Генерал Генри Айртон лично вел своих драгун в бой и уже успел убить собственной рукой пятерых всадников, когда вихрь сражения столкнул его лицом к лицу с сэром Фелимом О’Нилом. Противники обменялись двумя-тремя нетерпеливыми ударами и поняли, что обладают равной физической силой и с почти равной сноровкой владеют холодным оружием и конями. Не было сомнения и в том, что оба вождя одинаково отважны и не привыкли отступать перед лицом опасности. Короче говоря, схватка обещала быть долгой, упорной и ожесточенной. Участники поединка и сами, по-видимому, разделяли это мнение, ибо, точно по взаимному соглашению опустили оружие и слегка разъехались, дабы немного передохнуть перед смертельной борьбой и сказать друг другу пару приличествующих торжественности момента слов.
Первым изготовился произнести речь Айртон: он глянул на ирландского вождя с суровым спокойствием, мрачно насупил кустистые брови, чуть отвел в сторону и приподнял правую длань, крепко сжимавшую палаш и… И тут произошло непредвиденное. Точнее, первое из множества абсолютно случайных совпадений этого и нескольких последующих дней.
Начнем по порядку: на самой высокой из пяти замковых башен, той, где была установлена допотопная бронзовая бомбарда и три длинноствольных кулеврины восемнадцатого калибра – вся наличная артиллерия Королевского острова, без толку маялся одноногий инвалид-канонир. Без толку – потому как запас чугунных ядер для кулеврин закончился уже на седьмой день осады, а гигантская бомбарда вообще не произвела ни единого выстрела, ибо бездействовала уже лет сто пятьдесят. Сей раритет, покоящийся на массивном лафете в виде деревянной корытообразной колоды, предназначался некогда для метания здоровенных каменных ядер, которые закатывались в ствол при помощи специального подъемного механизма, к тому времени утраченного. И даже если бы механизм не был утрачен, это мало бы что изменило, так как справиться с ним в одиночку не представлялось возможным. Но и в том случае, когда бы, вместо одноногого инвалида, к бомбарде был приставлен полный штат орудийной прислуги, проку от этого не было бы никакого, ибо и каменных ядер в наличии не имелось. Имейся же в наличии каменные ядра, и это не спасло бы положения – изготовка бомбарды к стрельбе являлась тонким искусством, к тому времени полностью забытым. Не лишним будет напомнить, что представляло из себя это орудие смерти. Бомбарда состояла из двух частей: пороховой камеры с умеренным диаметром, которая прочно забивалась и закупоривалась чурбаном из мягкого дерева, и передней части, или собственно ствола, в котором помещалось исполинское ядро, по возможности закреплявшееся паклей и глиной. Колоссальный размер каменных ядер обусловливался самим их материалом; они должны были действовать своей тяжестью, даже если им придавалась минимальная начальная скорость; ядрам меньшего размера можно было придать большую скорость – но в таком случае они легко разбивались бы вдребезги, ударяясь о стены, которые сами призваны были разбивать. В нашем случае бомбарда предназначалась не для разрушения крепостей, а для их обороны, но это обстоятельство мало повлияло на размеры ядер и, соответственно, самого орудия, которое было неимоверно велико, тяжело и прозывалось «Жирная Мэг». Следует добавить, что пороховая камера представляла собой отдельную от ствола часть и обыкновенно соединялась с ним лишь для выстрела; подгонка их друг к другу производилась при помощи хитроумного затвора; считалось, что такую камеру легче заряжать, а орудие – перевозить; к тому же имелась возможность заготовить несколько камер на одно дуло и тем достигнуть ускорения стрельбы. Так что «Жирную Мэг» вполне можно считать одним из первых прообразов орудий, заряжающихся с казны. Впрочем, как уже было сказано, все эти гипотетические преимущества не имели ровно никакого значения – «Жирная Мэг» вот уже полтора века не бывала в употреблении и стояла на замковой башне лишь для декорума и пущего устрашения.
Итак, одноногий канонир маялся подле своей бесполезной батареи, бессильный оказать хоть какую-нибудь поддержку отряду отважного Фелима О’Нила, который неуклонно подавался назад под натиском красномундирной кавалерии и вот-вот готов был показать врагам тыл. Как всегда на войне, отступление представлялось гораздо опаснее самой вылазки, ибо ирландским драгунам предстояло вернуться к воротам замка по тому же самому мосту Томонд, перекинутому через Шэннон и соединяющему цитадель Королевского острова с сожженными дотла пригородами Лимерика, по которому они незадолго до того переправились для безрассудной атаки. Учитывая узость моста, неизбежные при отступлении с висящим на плечах неприятелем толчею и неразбериху, не нужно было иметь семи пядей во лбу, чтобы предсказать давку, смятение и большие потери.
Канонир видел все это с башни яснее, чем кто бы то ни было, и оттого раздражение и ярость лишь нарастали в его груди. Он то изрыгал самые страшные проклятия в адрес «круглоголовых», то возносил страстные молитвы ко всем ведомым ему святым и угодникам Божиим. И вот, в тот самый момент, когда генерал Айртон приготовился обратиться с суровым увещевательным словом к сэру Фелиму О’Нилу, насупил брови и исполненным достоинства жестом приподнял правую длань, одноногий инвалид громогласно призвал наиболее чтимых патронов пушкарского цеха – святых Антония и Варвару – обрушить на голову нечестивца всю силу своего гнева, и в бешенстве (а равно для вящего усугубления мольбы) со всей мочи долбанул курительной трубкой, которую сжимал до той поры в зубах, по корпусу «Жирной Мэг». Случилось так, что удар пришелся по зарядной камере, глиняная трубка естественным манером разлетелась вдребезги, горящий пепел и искры посыпались в разные стороны, малая толика их попала в небольшое затравочное отверстие, куда обыкновенно втыкали раскаленный железный крюк… И вот тут-то неожиданно выяснилось, что все последние полторы сотни лет старая бомбарда благополучнейшим образом простояла заряженной, – ибо немедленно вслед за попаданием внутрь искр и горячего пепла, из затравки и небольших зазоров между пороховой камерой и стволом повалил густой сизый дым, раздался нарастающий треск горения смеси селитры, серы и древесного угля, после чего все огромное тулово «Жирной Мэг» содрогнулось от мощного взрыва пороховых газов, и древнее орудие выплюнуло в воздух двенадцатицентнеровое каменное ядро.
В строгом соответствии с законами внутренней и внешней баллистики, классической теорией всемирного тяготения Ньютона и менее классической гравитационной – Эйнштейна, ядро взмыло вверх, описало над полем сражения крутую параболическую кривую (второго порядка), врезалось в одиноко стоящий на левом берегу Шэннона дуб, сломало его, отскочило под идеальным прямым углом и шмякнулось о большой выступающий из воды прибрежный гранитный валун, в результате какового удара разбилось и разлетелось на множество осколков, не причинивших никому ни малейшего вреда.
Но ядро для большей прочности было крестообразно оковано двумя железными обручами; за те сто пятьдесят лет, что сей снаряд покоился в стволе бомбарды, железо сильно проржавело под действием влаги, неизбежно проникавшей в широкое, направленное под углом сорок пять градусов вверх дульное отверстие, и конечно также раскололось при ударе о гранитный валун на несколько кривых изогнутых полос. Одна из этих полос отлетела далеко в сторону, пронеслась над полем подобно диковинному зазубренному ятагану и по воле Рока угодила прямиком в генерала Генри Айртона, готовящегося произнести подобающую случаю речь. Речи так и не суждено было прозвучать – Айртон не имел возможности даже отдать должное меткости канонира и воскликнуть: «Отличное попадание!», подобно тому, как это сделал много лет спустя генерал Монбрен, когда русское ядро поразило его в бок при Бородино; не имел, – ибо ржавый железный ятаган вонзился ему как раз чуть ниже затылка, перебил шейные позвонки и начисто отчекрыжил голову.
Так погиб зять будущего лорда-протектора, генерал Генри Айртон, не без основания прозванный Уэксфордским Мясником. По необъяснимому стечению обстоятельств случилось это аккурат по прошествии двух ночей после Дня Всех Святых – третьего ноября 1651 года, то есть опять-таки ровно в срок, предсказанный Окаянной Морриган. Справедливости ради стоит отметить, что, хотя никто из историков не оспаривает сам факт смерти Айртона под Лимериком, однако относительно причин смерти существует значительное расхождение во мнениях. Так, наряду с версией о гибели в сражении, в некоторых источниках можно найти довольно противоречивые утверждения о кончине оного военачальника в результате подхваченной в здешних болотах гнилой лихорадки, или от чумы, или даже от тифа (каковой к тому времени вообще не был открыт, а, следовательно, не существовал). Думается, что сама разноречивость таковых сведений более чем убедительно свидетельствует в пользу версии старины Тома О’Тула. По крайней мере, нельзя отрицать, что его вариант событий имеет не меньше прав на существование, чем все остальные прочие. Конечно, дотошный читатель, рассматривая распределение вероятностей гибели Айртона именно таким, а не иным образом, может позволить себе задать ряд неудобных вопросов. Например, как случилось, что в течение целых ста пятидесяти лет никто не заметил, что бомбарда заряжена? Или – отчего пороховой заряд не отсырел и не пришел в негодность за столь продолжительное время? Или даже: действительно ли курение табачного зелья, лишь за несколько лет до описываемых событий начавшее победное шествие по уделу святого Патрика, являлось настолько распространенным обычаем среди простых ирландских канониров? Ну что ж, честно признаемся, что ответов на эти вопросы у нас нет. Но что это доказывает? Ровным счетом, ничего. Однако если обладающий достаточным упорством читатель, добравшись до вышеописанного эпизода, придет к выводу, что злоключения Генри Айртона с его смертью прекратились, то невольно впадет в жестокое заблуждение – со смертью злоключения покойного генерала только начинались.
Вообще гибель командующего мало отразилась на ходе боя. Безусловно, отряд Фелима О’Нила воспользовался некоторым замешательством английской кавалерии и почти без потерь форсировал мост, но финал это никоим образом не изменило, да и не могло изменить – сражение было проиграно. А вскоре (на следующий день) пал и сам город. Отважный Фелим О’Нил кончил жизнь на виселице; командование парламентской армией перешло к генерал-лейтенанту Эдмунду Ледлоу, который успешно продолжил дело своего предшественника, повсеместно добиваясь легких побед, ибо с падением Лимерика дух ирландцев был окончательно сломлен. Даже королевский лорд-наместник острова сэр Айлик де Бург, благородный граф Кланрикард, вынужден был признать, что более не способен противостоять превосходящим силам республиканцев, покорился Парламенту и уехал в Англию, где спустя короткое время и умер, от совокупного воздействия климата, горя и несварения желудка.
Впрочем, нас эти события интересовать должны очень мало или даже не должны интересовать вовсе, ибо к повествованию имеют лишь косвенное отношение. Прямое отношение к легенде имеют совсем не дела живых, но, напротив, дела мертвых. Однако о них любознательный читатель сможет узнать только из следующей, последней главы.
Глава седьмая,
РАССТАВЛЯЮЩАЯ ВСЕ АКЦЕНТЫ, ВСЕ ТОЧКИ НАД «I», УСТРАНЯЮЩАЯ ВСЕ ПРОШЛЫЕ ПРОТИВОРЕЧИЯ И ПЛОДЯЩАЯ ВЕЛИКОЕ МНОЖЕСТВО НОВЫХ. ИЛИ КОЕ-ЧТО О ТРОЙНОЙ ПОДМЕНЕ
Едва в войсках пронеслась весть о смертельном ранении генерала Айртона, как к месту его гибели стали стекаться безутешные соратники. Полководец, чей жизненный путь был ознаменован столькими славными победам и отмечен таким обильным и великолепным кровопролитием, не мог не быть любим солдатами. Тем в большее отчаяние пришли они, увидев своего кумира обезглавленным.
К несчастью, поиски оторванной головы поначалу не дали положительных результатов. По какой причине, достоверно не известно: то ли она оказалась сильно обезображена копытами лошадей и осталась не узнанной, то ли просто затерялась среди множества разбросанных на поле сражения трупов и частей тел, или, быть может, вмешался все тот же всемогущий Случай, Бог ведает…
Поскольку тело решено было отправить в Англию, в Лондон, для чего его предстояло сначала переправить в Дублин, то покойного хоронить не стали, но аккуратнейшим манером запеленали в войсковое знамя и запихнули в наскоро сколоченный, но поместительный дубовый гроб. Туда же сложили его личное оружие, награды и вообще все бывшие при нем в момент гибели вещи. По странному недоразумению в гроб оказалась уложена и голова Окаянной Морриган, до последнего мгновения болтавшаяся у луки седла злопамятного генерала. К тому времени голова эта – и без того не отличавшаяся внушительными размерами – изрядно усохла, сморщилась, скукожилась, почернела и напоминала более некий диковинный волосатый овощ, нежели былое вместилище человеческого разума. Возможно поэтому опознать ее было весьма затруднительно.
Так вот, гроб был отправлен в сопровождении роты драгун в Дублин, где его надлежало погрузить на корабль и отправить на родину генерала. Спустя неделю траурный кортеж прибыл в Чейплизод, там гроб выставили в местной церкви, недавно очищенной от изваяний, фресок, образов и распятий – всего, что могло отдавать тлетворным духом ненавистного пуританам папизма. Выбор места для предварительного прощания с покойным был обусловлен тем, что здесь, в пригороде ирландской столицы, квартировал верный Парламенту мушкетерский полк, солдаты которого выразили горячее желание отдать последнюю дань памяти павшего героя.
Случилось, что всего за пару дней до этого в ту же деревню, в тот же храм (последнее, впрочем, не удивительно – он был единственный в Чейплизоде) доставили тело вдовы Морриган О’Гилви. Дело в том, что Окаянная Морриган являлась уроженкой этих мест, семейство покойной имело наследственные права на некий клочок церковной земли, каковой следовало бы назвать скорее посмертным, нежели пожизненным владением, и трое верных почитательниц незаурядных талантов, которыми Морриган отличалась при жизни, а проще говоря, – три таких же, как и она, ведьмы, почли священным долгом взять на себя труд сопроводить тело почившей мученицы в Чейплизод, дабы прах ее смог обрести покой в земле родового погоста. Уже по прибытии на место выяснилось, что былой храм святой Бригитты – симпатичная деревенская церковь с колокольней, от основания до шпиля покрытой темной, шелестящей массой плюща – поруган и отдан кальвинистам, а место старого, толстого и веселого отца Пленуса занято молодым, тощим и мрачным протестантским пастором Стигосусом. Но делать было нечего, возвращаться назад – не с руки, и три товарки убиенной вдовы О’Гилви, выдав покойную за истую последовательницу англиканства, оставили наскоро сколоченный, но поместительный дубовый гроб с ее телом при храме, рассудив, что все средства хороши, лишь бы захоронить покойницу в освященной земле. В противном случае, как они не без основания полагали, душа умершей вполне может отправиться прямиком в пекло, в четвертый росщеп восьмого круга ада, носящий (если верить Данте) неблагозвучное название «Злых Щелей», вместо относительно безопасного Чистилища.
Таким образом в старой приходской церкви Чейплизода оказались сразу два безголовых покойника.
Но Судьба или Провидение благоволили памяти сгинувшего в пучине войны героя революции: в это самое время под стенами павшего Лимерика нежданно-негаданно нашлась голова сэра Генри Айртона. Выяснилось, что эта важнейшая часть тела просто закатилась в неглубокую ложбину на изрядно изрезанном всяческими канавами, рытвинами и буераками поле, была присыпана комьями земли и потому осталась незамеченной.
Голову немедля упаковали в приличный ковчежец и с елико возможным поспешанием отправили нарочным в Чейплизод, вслед за телом, чтобы успеть до погрузки последнего на корабль и отправления в Англию.
Возможно на этом и закончились бы злоключения разрозненных частей тела славного генерала (ибо нарочный поспел вовремя), когда бы не Роберт Артиссон – могильщик, церковный сторож и помощник приходского священника в одном лице, тот самый Роб Артиссон, что служил еще при старом отце Пленусе, а ныне с тем же успехом подвизался в качестве верного личарды тощего пастора Стигосуса. Тот самый, которому мы обязаны рождением легенды о Безголовом Призраке, ибо никто иной, как Роберт Артиссон явился не только непосредственным участником и одним из важнейших персонажей сказания, но и незамутненно-чистым первоисточником оного.
Так вот, означенного подпаска душ и маркитанта червей, также как и его далекого преемника на этом посту – мистера О’Тула, можно задним числом назвать человеком многих, хотя в основном и скрытых, достоинств. Недостаток у них также был один на двоих. Впрочем, непьющий кладбищенский сторож – это логический нонсенс, род субконтрарного противоречия, посягательство на здравый смысл и аксиому силлогизма, вопиющее нарушение или даже поругание законов Бытия и потрясение устоев Мироздания. Во всяком случае, в литературе таковые не встречаются.
Как бы то ни было, именно упомянутый Роберт Артиссон принял от нарочного ковчежец с генеральской головой и обязался с должным почтением приладить ее к покоящемуся в гробу генеральскому тулову. Но мы уже знаем, – в церкви находились два одинаковых гроба, и каждый – с безголовым покойником. Так что нет ничего удивительного в том, что Артиссон – по злому умыслу ли, по недоразумению ли, а скорее всего, просто с пьяных глаз – сунул обретенную главу в домовину вдовы О’Гилви.
К счастью, суровый пастор Стигосус не питал особенного доверия к аккуратности (и умственным способностям вообще) своего помощника, а потому взял за правило по возможности перепроверять и контролировать любые действия последнего. Такой неусыпный надзор оказался в данном случае как нельзя более кстати: оплошность или глумливая насмешка Артиссона была быстро обнаружена и немедленно исправлена – пастор уложил чело павшего героя в надлежащий гроб.
К этому времени все жаждавшие проститься с главнокомандующим осуществили свое желание, и гроб оставалось только отвезти в Дублин, там погрузить на корабль и отправить в Англию. Отправка должна была состояться утром следующего дня. Однако тем же вечером Артиссон по обыкновению праздновал очередную викторию над зеленым змием, в ознаменование которой уничтожил добрых полкварты потина — огненного ирландского самогона, заслуженно прозванного «адской росой» или, иначе, «ангельской уриной» за его способность вводить любого человека в состояние блаженного транса, весьма близкого к буйному умопомешательству. Победа над бутылкой заметно подняла помощнику пастора настроение и пробудила в нем деятельный дух: Роберт Артиссон отправился в церковь и принялся, по-видимому, бесцельно слоняться по пустынному полутемному помещению, то и дело спотыкаясь о почерневшие деревянные скамьи, задевая пюпитры певчих и роняя на пол разложенные на них молитвенники. В какой-то момент необъяснимая сила властно направила его неверные шаги в сторону престольного возвышения и привела к установленным рядом с кафедрой двум открытым гробам с телами Айртона и О’Гилви. В изголовьях гробов горели свечи — едва ли ни единственная уступка былой обрядности, — так что Артиссон имел возможность достаточно ясно разглядеть покойников. Оба тела были завернуты в почти одинаковые смертные пелены: генерал — в белое с черным полковое знамя, ведьма — в черно-белый саван. Артиссон склонился над останками последней и тщательно обшарил гроб и самый труп; не обнаружив того, что искал, он перешел к ревизии второго гроба…
Если у читателя мелькнула шальная мысль, будто уважаемый кладбищенских дел мастер опустился до мародерства, до обворовывания покойников, то просим немедленно выбросить ее из головы и не впадать в праведный гнев. Ибо она ни на чем не основана. Само предположение о чем-либо подобном оскорбительно для доброй памяти и честного имени Роберта Артиссона. Все куда проще и благопристойнее: накануне утром Артиссон, прямо в храме Божьем, оказался застигнут врасплох преподобным Стигосусом за довольно некошным занятием — подобно бессмертным, вкушавшим некогда нектар на «многохолмной» вершине Олимпа, он потягивал виски, сидя в святая святых и опершись спиной о кафедру. Точнее, почти застигнут. Ибо в последний момент он успел-таки сунуть флягу в один из выставленных рядом гробов. Вот эта самая заветная фляга и являлась ныне предметом его настойчивых поисков.
В какой-то момент Артиссон решил, что искомое найдено: он с радостным возгласом поднес обнаруженный предмет к свету, но тут же выругался и в раздражении сплюнул — то была вовсе не фляга, а почерневшая и сморщенная человеческая голова, обрамленная остатками спутанных седых прядей. Артиссон в недоумении уставился на лежащего в гробу покойника — тот был с головой; точнее, к плечам его была приставлена та самая голова, которую этим утром доставили нарочным из-под Лимерика и которую он, могильщик Роберт Артиссон, самолично уложил в генеральский гроб. Откуда же — черт ее возьми совсем! — взялась вторая голова? Артиссон заглянул в другой гроб — тамошний покойник был как раз явно безголов. Артиссон наморщил лоб, напряг все свои умственные способности и погрузился в глубокую задумчивость. Задача была не из легких. Не исключено, что окажись на месте могильщика другой человек, человек с трезвым рассудком, она и вовсе оказалась бы неразрешимой. Но не таков был наш церковный страж. Раскинув мозгами и пошевелив извилинами, он довольно быстро сообразил, что к чему. И ведь правда, коли следовать формальной логике, решение представлялось очевидным: раз он приладил присланную голову к телу, у которого и без того уже имелась голова, следовательно он допустил досадную ошибку — попросту перепутал гробы. Придя к сему безупречному во всех отношениях выводу, могильщик немедленно вытащил из генеральского гроба голову сэра Генри Айртона и приставил ее к бездыханному телу вдовы О’Гилви, принятую же им за флягу с виски голову ведьмы аккуратно приложил к плечам кромвелевского зятя.
Как только манипуляции с головами были завершены, словно по волшебству обнаружилась и пропавшая емкость с ячменным нектаром. Артиссон сейчас же решил, что се по праву заслуженная им награда небес за проявленную недюженную смекалку и своевременное устранение прежней оплошности, прикрыл оба гроба крышками и, во избежание возможной последующей путаницы, накрепко заколотил. При этом, несмотря на тяжелую степень опьянения, он совершенно трезво рассудил, что голова, снабженная клиновидной бородкой и усами, должна принадлежать мужчине, вторая же, украшением которой были лишь остатки длинных седых прядей, — женщине. Потому и крышку с выжженными на ней инициалами «Г.А.» возложил на гроб с мужской головой, а вторую — безо всяких опознавательных знаков — с женской.
Так и вышло, что следующим утром в Англию поплыл гроб с телом старой ведьмы и головой сэра Генри, а могильная яма в углу наследственного участка рода О’Гилви на Чейплизодском кладбище приняла гроб с телом генерала Айртона и головой Окаянной Морриган.
Для Кромвеля смерть любимого зятя стала, очевидно, тяжким ударом; произнося по этому случаю речь в Паламенте, будущий лорд-протектор назвал сэра Генри Айртона выдающимся человеком, прославившимся неиссякаемой энергией, железным упорством, неутомимым рвением и изобретательным умом, а равно строгим и неукоснительным соблюдением установленных им же законов, которое проявил он, осуществляя в Ирландии свои воистину безграничные полномочия наместника. В знак уважения к трудам и заслугам покойного Парламент пожаловал его вдове поместье с годовым доходом в две тысячи фунтов, а сами останки почтил пышными похоронами за государственный счет. Очевидцы рассказывали, что похороны и в самом деле были роскошными. Гроб доставили из Сомерсет-хауса на покрытом черным бархатом катафалке, влекомом шестеркой лошадей, тоже в бархате; покров на гробу поддерживала дюжина безутешных республиканцев, армейские офицеры несли штандарты и вымпелы, герольды в церемониальных одеждах — воинские стяги и регалии; за катафалком шел боевой конь покойного в богатой попоне, расшитой золотом, далее шагали гвардейцы, солдаты и бесчисленные скорбящие, вдохновенно и гнусаво распевавшие приличные случаю псалмы. Один из современников впоследствии отметил в мемуарах, что более впечатляющего, отрадного, возвышенного и утешительного для сердца зрелища он отродясь не видывал. Конечно, никому из участников траурного шествия было невдомек, что в последний путь они провожают совсем не героя революции, но бренный прах ирландской ведьмы.
Девять лет спустя, когда революционный вихрь утих и призванный на престол Карл II вернул на время в жизнь страны веселье, отправив на эшафот три десятка наиболее склонных к меланхолии и аскезе деятелей Реформации, королевский палач извлек из гробницы Вестминстерского аббатства в числе других и тело Генри Айртона, дабы воздать ему последние почести, вздернув на виселицу. Говорят, он был немало поражен, обнаружив, что скелет облачен в полуистлевшие остатки красной юбки, женскую шаль, и найдя на его обнаженных ребрах медный образок с изображением Девы Марии.
События в Ирландии развивались несколько иным образом. Похороны Окаянной Морриган не отличались особой пышностью, а эксгумировать преданный земле прах ни у кого, естественно, и в мыслях не было. Но в том же самом 1660-м году, когда был нарушен покой праха в Вестминстере, на Чейплизодском погосте стали происходить странные вещи.
Однажды в начале ноября на Дублин и окрестности спустилась темная-претемная ночь. Слабый молодой месяц едва виднелся из-за погребальной пелены низких облаков, отдельные тусклые звезды чуть заметно мерцали в их рваных окнах, а горизонт на западе то и дело озарялся грозными сполохами зарниц, совсем не характерными для этого времени года.
Весь тот день до вечера старик-могильщик Роб Артиссон провел в тревоге. Чем была вызвана та тревога, он и сам хорошенько не знал, но накануне ночью ему пригрезилось, будто разлившиеся воды Лиффи затопили Чейплизод, размыли кладбище и покойники плавают по улицам в гробах, точно в рыбацких лодках, весело распевая «Храни, Господь, Ирландию» на мотив «Козлика Пэдди Макгинти». Такой странный сон вполне мог предвещать неприятности, впрочем, какие именно и насколько крупные — оставалось только гадать.
К вечеру Артиссон по обыкновению успел уговорить порядочное количество любезного его сердцу потина (это была не безнравственность, но привычка), и теперь сидел у гаснущего очага в тяжких раздумьях о том, где бы достать немного торфа, ибо ночь обещала быть холодной и пасмурной. Он прекрасно помнил, что под навесом рядом с церковью хранится целый штабель пластов торфа — он сам его заготовил недавно для пастора Стигосуса, но чтобы добраться до церкви, нужно было пересечь все кладбище (хижина Артиссона располагалась в противоположном его конце), а мысль о ночной прогулке в ненастье среди могил отчего-то на сей раз совсем не улыбалась их стражу. Наконец страх перед холодом возобладал над страхом перед дурными предчувствиями, и старый Роб решительно, хотя и безо всякого энтузиазма, выбрался из своего убогого жилища навстречу ветру и близящейся непогоде.
Как уже было сказано, ночка выдалась темная, хоть глаз выколи, и могильщик освящал себе путь роговым фонарем, пляшущий свет которого попеременно выхватывал из темноты мрачные силуэты кустов, деревьев, могильных крестов и плит. Артиссон не успел одолеть и половины расстояния до церкви, как хляби небесные разверзлись и на землю обрушились плотные потоки ледяного дождя. Тропка под его ногами немедля превратилась в бурливый ручей, а слабый луч фонаря стал совершенно бесполезен, ибо не освещал уже ничего, кроме заслонившей все окрест черной водяной стены. В надежде поскорее добраться до цели, он прибавил шаг, поскользнулся и кубарем скатился в какой-то овраг; фонарь его погас, корзина для торфа улетела в сторону и потерялась в темноте, в довершении же всех бед овраг оказался полон воды, так что то немногое, что еще оставалось сухим из одежды старика, мгновенно напиталось влагой и было облеплено грязью. Трижды помянув нечистого и всех его родичей, Артиссон с немалым трудом, постоянно оскальзываясь и сползая назад, выкарабкался из канавы и понял, что потерял направление и абсолютно не представляет в какую сторону нужно идти. В конце концов он рассудил, что уже не столь важно, куда он попадет — к церкви или назад в хижину — лишь бы оказаться под крышей, в сухом помещении, и побрел наугад сквозь непроницаемую завесу ливня. Так плелся он некоторое время, слыша вокруг себя только все усиливающийся шелест дождевых струй, гулкое хлюпанье собственных башмаков, да внимая дроби не то лихой джиги, не то сарабанды, что выбивали его зубы от холода.
Вдруг слабый, но отчетливый проблеск света слева заставил его остановиться и напрячь зрение. Действительно, где-то совсем рядом мерцал некий огонек, колеблемый и дрожащий, словно свеча на ветру. Артиссон подумал, что то вполне может быть фонарь над церковной дверью, и с проснувшейся надеждой на скорое избавление от дождя и стужи, подобно мотыльку, безрассудно стремящемуся к губительному пламени лампады, поспешил навстречу таинственному источнику света.
Увы, буквально через десяток ярдов, вместо спасительного для души и тела пристанища, взорам его открылся сильно осевший могильный холм и покосившийся каменный крест на нем; прямо за могилой чернела кладбищенская ограда, рядом росла купа из трех сплетенных друг с другом рябин, и по этим приметам Артиссон сообразил, что каким-то образом очутился на самом краю погоста, перед местом последнего упокоения Окаянной Морриган. Значит, он находился не менее чем в трех милях от дома, и ровно такое же расстояние отделяло его от приходской обители. Но, конечно, вовсе не таковое открытие привлекло в первую очередь внимание могильщика — сразу за крестом он увидел нечто: то ли человеческую фигуру, присевшую на корточки, то ли густую тень… да, да, всего лишь густую тень… не более чем клок тьмы… однако, что за пара огоньков блестит там возле самой земли? Быть может, большая собака притаилась под сенью покляпых рябин? Артиссон подошел чуть ближе и присмотрелся: нет, ей-богу, это была не тень и не собака; там, за крестом, без сомнения прятался человек! Вот он начал медленно распрямляться, расти… — Роб Артиссон окоченел, только теперь уж не от холода, а от страха! — существо же тем временем полностью выпрямилось и медленно вышло из-за креста. В тот же самый миг, как по мановению волшебной палочки, дождь прекратился, тучи рассеялись и перед оцепеневшим от ужаса могильщиком в неверном свете тусклого месяца предстал зловещего вида безголовый призрак…
У Артиссона не возникло сомнений, что явившееся ему существо именно призрак, а не живой человек, — люди не имеют обыкновения разгуливать без головы, пускай и по ночам, — но, Бог мой, как же страшен был его вид! Даже старого Роба, который в силу своего ремесла привык к мертвецам и визитам неприкаянных душ, облик сего морока заставил похолодеть до мозга костей: фигура, закутанная в полуистлевший и чуть колеблемый воздушными токами саван, похожий на раздуваемые ветром клочья болотного тумана, буквально источала бесконечную злобу и ярость; казалось, они ощутимыми плотными волнами исходят от нее, будто жар от плавильной печи. Отсвет смерти, тень Тартара и отпечаток могилы покоились на кошмарном духе. Но страшнее всего был не самый призрак, но то, что безглавый дух держал в правой руке — сначала могильщик принял сей предмет за фонарь, но вот призрак поднял и вытянул прямо перед собой костлявую длань, и Артиссон с содроганием увидел, что то иссохшая, изъеденная червями и сморщенная человеческая голова с горящими как угли адского костра глазами. Злобный призрак держал голову за длинные седые космы и медленно поднимал все выше и выше, покуда та не оказалась на уровне лица Роба Артиссона; и едва это произошло, глаза ее зажглись еще ярче, совсем уже нестерпимым алым пламенем, почерневшие иссохшие губы растянулись в невообразимо жуткой ухмылке, а из чудовищной пасти вместе с отвратительными ошметками какой-то разлагающейся гадости вырвался леденящий душу вой, сквозь который Артиссон явственно услышал обращенные к нему грозные слова неведомого духа: «Где моя голова?! Отвечай ты, мерзкий падальщик!!» Произнесено это было хриплым глухим басом, который немедля сменился визгливым дискантом, вопрошающим его на гэльском наречии: «Куда ты подевал мое тело?! Старый никчемный пьяница!»
Артиссон в панике отпрянул прочь, но безголовый призрак и не думал отставать, он, словно привязанный невидимой нитью, влекся следом за отступавшим назад могильщиком, голова же с вращающимися огненными очами не переставала вопить, вопрошать и поносить его на разные голоса. Оклики эти сменяли друг друга, множились и учащались, смешиваясь с душераздирающими завываниями, богохульствами, визгом, хохотом, обрывками оскорблений и насмешек; они звучали наперебой, становились все громче и настойчивей, так что обезумевший от ужаса могильщик мало что успевал различить и понять. И вот уже Артиссону стало казаться, будто все вокруг, даже самый воздух, кишит мерзкими существами самых странных и отвратительных обличий: буквально повсюду мерещелись ему бесчисленные толпы кобольдов, пэков, ведьм, гроганов, клураканов, злобных гномов, безобразных сильфов и прочей нежити. Наконец панический страх, подобный припадку падучей, полностью овладел мозгом несчастного Артиссона, он издал короткий пронзительный крик и рухнул без чувств наземь.
Очнулся старик не раньше, чем забрезжил рассвет и первые лучи холодного ноябрьского светила озарили восток. Придя же в себя, он обнаружил, что лежит на пороге церкви, а вокруг него собралась галдящая толпа человек из десяти жителей Чейплизода, которые горячо обсуждают промеж собой, спорят и даже бьются об заклад, придет ли могильщик в себя или так и отдаст Богу душу без покаяния.
Целую неделю после этого Артиссон провалялся в жестокой горячке, беспрестанно повторяя в лихорадочном бреду одни и те же по-видимому бессвязные, во всяком случае, загадочные для окружающих слова: «Боже, Боже мой! Где была моя голова? Неужто попутал я котелок чертовой ведьмы с чердаком треклятого генерала?!»
Как бы то ни было, спустя семь дней здоровье старика пошло на поправку, насквозь проспиртованный организм одолел казавшуюся смертельной хворь, и Роберт Артиссон, назло беспокойным душам всех тех, кого он успел проводить на тот свет, благополучно вернулся к своей прежней почтенной деятельности присяжного Харона. Но прежней жизнерадостности и веселости не стало уже в характере нашего героя, не с прежними солеными остротами и уморительными прибаутками предавал он теперь ненасытной земле прах своих друзей, родичей и соседей, не распевал, приплясывая, как бывало: «Вот попал ты к черту в пекло!» над свежими могилами, но часто становился он печален и задумчив без видимой причины, нередко впадал в меланхолию и предавался тайной грусти, свойственной, скорее, акушерам и повитухам, нежели служителям кладбищ. Он даже напрочь отказался от спиртного и вел отныне сугубо трезвый образ жизни. А может ли быть для родственников усопшего что-нибудь отвратительней и невыносимее вида угрюмого трезвого могильщика? Сплин его особенно обострялся в канун дня Всех Святых, тогда он становился особенно мрачен, замкнут и молчаливо беспокоен. Ибо ежегодно, в эту пасмурную ноябрьскую ночь, стучался у его порога, жутко завывал, хулиганил и поносил старика самыми распоследними обидными словами страшный Безголовый Призрак, прозванный с той поры Ужасом Чейплизода…
Константин Петрович Сопоткин закончил говорить, вздохнул и устало откинулся на спинку скамьи. Теперь, когда возбуждение, вызванное собственным рассказом и виски, стало понемногу улегаться, к нему вновь подкралась легкая жуть, навеянная этим безлюдным местом. Константин Петрович огляделся вокруг: тени деревьев давно уже слились воедино, сгустившись в сверхъестественную тьму, лишь резче и контрастнее подчеркиваемую лимонно-желтым светом редких фонарей; легкие дуновения ночного ветерка отзывались в кустарнике неясным бормотанием, затаенными вздохами и тихим шепотом, казалось, кусты тоже рассказывают друг другу какие-то страшные истории. Вверху, сквозь рваные скопления перистых облаков крадучись пробиралась луна. В ее бледных воровских лучах, сквозь неплотный строй обступивших аллею великанов-вязов и могильных тисов, серебрились смутные очертания множества крестов и надгробий; эти памятники человеческого тщеславия – покосившиеся и прямые, полуразрушенные и относительно целые – смотрелись словно бутафорские декорации к малобюджетному фильму ужасов. Белесые ручейки тумана со всех сторон заползали на гравий кладбищенской дорожки, клубились в зарослях бузины, цеплялись за кинжальные колючки боярышника. Константину Петровичу пришло на ум, что рассказывал он только сейчас как раз об этих самых местах, и мысль о подобной связи подействовала на него угнетающе.
– Должен признаться, мне понравилась ваша история, – нарушил молчание Костромиров, – но, на мой взгляд, ей чего-то не хватает.
– Чего же? — рассеянно спросил Сопоткин.
– По моему, нужен более впечатляющий… точнее, чуть более замысловатый финал. Чтобы повесть обрела некий подтекст что ли…
– Вот как? Есть идеи?
– Да, есть… Представьте себе, что в качестве своеобразного обрамления для нее (не знаю, как у вас, литераторов, называется этот прием) вы введете двух дополнительных персонажей — рассказчика и слушателя…
– То есть меня и вас? — уточнил Константин Петрович.
– Ага. Действие, ровно как и в нашем случае, развивается здесь же, на Чейплизодском кладбище. Так? И вот, как только рассказчик заканчивает историю…
– Черт! Я догадался, – прервал Костромирова Константин Петрович. – Можете не продолжать.
– В самом деле? А детали вас не интересуют?
– Насколько я понимаю, детали должны приблизительно соответствовать тем, что фигурируют в легенде, – ответил Сопоткин.
– Действительно, – согласился Костромиров, – явление Безголового Призрака лучше обставить…
– Ох, ради Бога, Горислав Игоревич, оставьте! Не ровен час, накликаете… Лучше скажите, вы помните, в какую сторону нам следует идти, чтобы попасть к воротам? А то ваш виски напрочь сбил все мои пространственные ориентиры.
– Не сомневайтесь, отлично помню, – заверил литератора Костромиров.
– Замечательно. Тогда, может быть, пойдем?
– А на посошок?
– Хм… — замялся Константин Петрович. – На посошок? На ход ноги, значит? Ну что ж… Но только, если и вы составите мне компанию.
– Как скажете, – Костромиров уже наполнил едва не на три четверти высокий стакан и протянул его литератору. – Вы первый. Верный способ против слишком разыгравшегося воображения. Недаром говорят: спиртной дух изгоняет всех прочих духов. Средневековым экзорцистам следовало бы прибегать не к сомнительной помощи молитв, а к старому доброму виски.
Как только Сопоткин покончил – довольно быстро – со своей порцией, Костромиров действительно налил и себе, но плеснул в стакан лишь самую малость, на два пальца, и в ответ на протесты Константина Петровича выразительно указал на свой желудок.
Покуда Костромиров не спеша смаковал жалкую каплю благородного Locke’s двенадцатилетней выдержки, Константин Петрович, вновь в значительной степени обретший прежнюю силу духа, с любопытством прислушивался к разнообразным и таинственным ночным звукам. Внезапно, среди странных шорохов, вздохов и шелеста листвы, ему почудилось где-то недалеко легкое прерывистое похрустывание гравия, будто некто почти невесомый осторожно приближался к ним, то и дело останавливаясь и замирая на месте. Сначала он решил было, что это слуховая галлюцинация, но вот те же, похожие на шаги, звуки послышались вновь, на сей раз, совсем близко. Константин Петрович даже привстал со скамьи и кинул взгляд в обе стороны аллеи: никого! Либо неведомый пришелец был не только почти невесом, но и невидим, либо у него, Сопоткина, и правда чересчур разыгралось воображение.
– Вы что-нибудь слышите? – спросил он у продолжавшего наслаждаться последними глотками виски историка.
– Вас, во всяком случае, я слышу прекрасно, – отозвался тот.
– Нет, нет, не меня! Вы слышите что-нибудь еще?
– Что же еще я должен слышать?
– Шаги…
– Что? Чьи шаги? – удивленно переспросил Костромиров.
– Не знаю, чьи. Но разве вы ничего не слышите?
Горислав Игоревич прислушался, потом пожал плечами:
– Ничего. Совсем ничего. Вам показалось.
Почти в тот же миг в круг света ближайшего фонаря вышел огромный, почти неестественной величины кот. Константин Петрович не сразу разобрал его масть, но вот котяра сделал несколько осторожных шагов вперед, и стало очевидно, что он чисто белого, как снежный барс, окраса. Сопоткин попытался подозвать его ближе, прошептав: «Кс-кс-кс!», в ответ кот насторожился, замер, а потом выгнул дугой спину, распушил хвост и издал громогласный, протяжный и просто-таки душераздирающий вой, тот самый, который литератор не так давно принял за крик банши.
– Вот ведь зараза! Это же кот старины Тома! — рассмеялся Сопоткин, обернулся к Гориславу Игоревичу, проверить, какое впечатление на того произвел сей монстр, и увидел, что его собеседник сидит к нему спиной и что-то разглядывает позади скамьи.
– А вы что там узрели? Не иначе подружку этого вопящего призрака, будь он неладен?
Горислав Игоревич ничего не ответил, лишь предостерегающе поднял правую руку – казалось, он к чему-то напряженно прислушивается.
– Что вы молчите? – поинтересовался Константин Петрович и, подавшись вперед, заглянул в лицо Костромирову: в глазах того было очень странное выражение, хотя внешне он и казался спокоен.
– В чем дело? – раздраженно спросил Константин Петрович. – У вас такой вид, будто вы и впрямь увидели привидение.
Тут Сопоткин проследил за взглядом Горислава Игоревича и язык его прилип к гортани, а хмель мгновенно выветрился из головы. Сказать, что он испугался, значит не сказать ничего! Он оцепенел, лицо его побледнело, вытянулось и стало походить на посмертную маску, дыхание в груди перехватило, челюсть отвисла, сердце, отчаянно трепыхнувшись раза три, замерло, и, если волосы вообще способны вставать дыбом, именно это случилось теперь с редкой шевелюрой Константина Петровича.
– Чтоб мне лопнуть! – только и произнес он сдавленным шепотом.
Прямо за их скамьей, на расстоянии всего лишь пятнадцати – двадцати шагов, между поросшим крапивой полуразрушенным склепом и бесформенным памятником из песчаника, неподвижно маячила необычайно высокая и худая человеческая фигура; некое подобие длинного темного балахона, смахивающего на саван или колеблемые ветром клочья болотного тумана, облекало ее, оставляя открытыми кисти рук и ноги от голеней, но там, где у жуткой фигуры должна была быть голова, виднелось лишь черное звездное небо. Безголовый Призрак! Без сомнения, это был он, Ужас Чейплизода… Константин Петрович невольно изо всех сил вцепился в плечо Костромирова — правая длань Призрака сжимала какой-то инструмент вроде кирки или заступа, зато в левой, опущенной руке его, слегка покачивалась иссохшая и сморщенная человеческая голова с горящими багровым пламенем глазами…
Внезапно вновь раздавшийся за их спинами бешеный кошачий вопль заставил Сопоткина и Костромирова подскочить на месте; они живо обернулись и увидели, как огромный белый кот, вздыбив шерсть и яростно сверкая зелеными глазищами, сорвался с места и несется прямиком на них. Ни тот, ни другой не успели ничего предпринять, как животное, даже не задев их, одним молниеносным прыжком перемахнуло через скамейку и, не переставая гнусаво и противно верещать, бесстрашно бросилось по направлению к безголовому чудищу. Впрочем, никакого Призрака там уже не было; как и куда подевался некстати помянутый морок, было непонятно – он просто исчез, канул в ночь, растворился без следа… («Никогда не забыть мне ужаса, что довелось испытать в ту ночь, — любил говаривать впоследствии Константин Петрович, рассказывая друзьям о событиях этого и двух последующих дней. — Непередаваемое ощущение. Восхитительное! Просто восхитительное!»)
– Феерично! – произнес Костромиров и поднялся со скамьи. – Не пойти ли нам посмотреть, куда дернул домашний питомец вашего кладбищенского знакомого? Думаю, милое создание устремилось по следу безголового монстра. Не иначе.
– Ну уж, нет! – возмутился Константин Петрович. – На сегодня нам с вами вполне достаточно впечатлений.
– Да, впечатлений масса, — согласился Костромиров.
– Вот и чудненько! — обрадовался Сопоткин и живо поднялся со скамьи. – Значит, на выход.
Костромиров со вздохом опустил в боковой карман кашемирового пальто стакан, затем не спеша засунул и саму бутылку, где еще плескалось с полпинты благородного напитка, во внутреннее, по всей видимости, бездонное отделение, еще раз оглянулся назад, – убедиться, что монструозное создание не появилось вновь, – и жестом предложил Сопоткину следовать за ним.
– Что вы обо всем этом думаете? – поинтересовался Константин Петрович, тоже не переставая тревожно озираться кругом.
– Думаю, за явленным нам маскарадом стоит один ваш хороший знакомый, – спокойно ответил Костромиров.
– Вот как? И кто же?
– Как это, кто? Старина Том, конечно.
– Том О’Тул? – удивленно переспросил Сопоткин. – Не понимаю. Он-то тут причем?
– Элементарно, дорогой Константин Петрович. Элементарно. Ведь именно он рассказал вам легенду о Безголовом Призраке? Так? И никто, кроме него, наверняка не знал, что вы нынче решили прогуляться по кладбищу… Готов поспорить, старик просто-напросто решил позабавиться, подшутить над двумя заезжими доверчивыми иностранцами. Ну и заодно поддержать репутацию родного погоста.
– Невозможно! – отрезал Сопоткин. – Он вовсе не производит впечатление легкомысленного типа. И потом… Потом, виденное нами отнюдь не походило на маскарад. Вспомните отрубленную голову! Бр-р-р! Просто дрожь берет…
– Ах, бросьте, – пренебрежительно махнул рукой Костромиров. – Подумаешь, голова! С таким же успехом то могла быть хэллоуиновская тыква со свечой внутри.
– Тыква? – с сомнением повторил Константин Петрович. – Не очень-то она смахивала на тыкву.
– А вот поди знай, – отозвался Костромиров. – Поди знай…